Стихотворение дня

поэтический календарь

Жак Превер

4 февраля родился Жак Превер (1900 — 1977).

Китобойный промысел

— В море пора! Пора уже в море! —
Разгневанно говорил отец
Сыну Просперу, а тот и не думал вставать, подлец. —
В море пора! Пора уже в море!
А ты тут лежишь как мертвец.
Почему?
— А почему я должен охотиться
На беднягу, который не сделал мне ничего плохого?
Если тебе так хочется,
Сам и иди, отец,
А я никуда не пойду — дома и так хорошо нам
с бедной матушкой
И кузеном Гастоном.
И вот отец в китобойной шлюпке в море выходит, он негодует,
А море бушует…
Море, тяжелое, как свинец,
Сын, досматривающий сон,
Кит, разъяренный вконец,
И кузен Гастон, опрокинувший — вот шельмец! —
Миску, а в ней бульон.
Так и было: волны, не знающие угомона,
Миска наваристого бульона
И Проспер, наконец проснувшийся: — Вот ведь горе!
И чего, — говорит, — не пошел я в море?
И чего, — говорит, — на меня накатило?
Вот поймал бы кита,
И тогда бы его мне на ужин хватило.
И тут открывается дверь, и в потоках воды — красота! —
Появляется кит,
Вернее, отец, на спине волочащий кита.
Он бросает добычу на стол: чудный кит с голубыми глазами —
Посмотрите сами!
— А теперь, —
Говорит, отдуваясь, отец, — разделайте эту тушу да побыстрей:
Я голодный, как зверь!
Тогда Проспер встает у дверей
И глядит в упор на отца, глядит без конца в упор
В его голубые глаза, голубые, живые, точь-в-точь такие,
Какими были глаза кита до недавних пор.
— А почему я должен кромсать беднягу, который не сделал мне ничего плохого?
Ешьте сами!
И нож на землю бросает.
Тут кит оживает, хватает нож и бросается на отца,
И протыкает его, и нарезает большими кусками.
А кузен Гастон восклицает. — Ой-ой!
Словно поймали бабочку и проткнули ее иглой.
И вот перед нами
Проспер — он извещает о похоронах всю округу,
Мать — она носит траур по бедняге-супругу,
И кит — со слезами в очах он созерцает пришедший в упадок семейный очаг
И внезапно горланит как с перепугу:
— И что мне пришло на ум — убивать таких идиотов!
Теперь мне не будет прохода от мотоботов
Да и все семейство мое попадет в беду!..
И, нервно смеясь,
Он шлепает прямо к двери,
Бросая вдове на ходу:
— Мадам, если кто-нибудь спросит меня, не сочтите за труд,
Скажите:
Кит вышел на пару минут,
Мол, ждите, присядьте,
В ногах правды нет,
Он скоро вернется — буквально через пятнадцать лет…

<1946>

Перевод М. Д. Яснова

Тайная вечеря

Сидят за столом
Ничего не едят
Они не в своей тарелке
И тарелки взлетают над их головами
И освящают их посиделки.

<1946>

Перевод М. Д. Яснова

Королёк

На платье молния меня сожгла дотла
и тело как гроза ударила в глаза
и озарилась полночь
и стала ночь светла
И платье на паркет скользнуло с плеч твоих
едва-едва шурша
не громче кожуры сбегающей с ножа
Как был он тих
стук легких пуговиц что зернышек нежней
Пурпурный
королек
огонь твоих грудей
он на моей
ладони линию судьбы опять прожег
Пурпурный
королек
Во мраке уголек

<1951>

Перевод М. Д. Яснова

Потушите свет!

В своём гнезде над воротами
Две ласточки ночью глядят на Луну.
Две ласточки вертят головками,
Слушая тишину.
А ночь такая бессонная,
А Луна такая огромная.
Не спят её обитатели,
Не спят на Луне селениты.
Снежный человечек
Прибежал, запыхавшись,
И в ворота Луны
Стал стучаться сердито.
«Потушите свет!
Потушите свет!
На площади Виктуар
Целуются двое!
Их могут увидеть.
Потушите свет!
И оставьте, пожалуйста, их в покое.
Я брёл наугад,
И случайно наткнулся на них,
И мимо прошёл, ничего не сказав.
У него — чуть заметно дрожали ресницы,
У неё — как два огненных камня были глаза».
В своём гнезде над воротами
Две ласточки ночью глядят на Луну.
Две ласточки вертят головками
Слушая тишину.

Перевод М. П. Кудинова

Страница поэзии

Два и два — четыре,
четыре и четыре — восемь,
восемь и восемь — шестнадцать…
«Повторите», — говорит учитель.
Два и два — четыре,
четыре и четыре — восемь,
восемь и восемь — шестнадцать.
А в это время по небу
птица-лира летела, и вот
ребёнок её увидел,
ребёнок её услышал,
ребёнок её зовёт:
«Птица,
спаси меня, птица,
поиграй со мной!»
И тогда
птица к нему спустилась,
и началась игра.
Два и два — четыре…
«Повторите», — говорит учитель.
Но ребёнок занят игрою,
с ребёнком птица играет…
Четыре и четыре — восемь,
восемь и восемь — шестнадцать,
шестнадцать и шестнадцать — сколько,
сколько в сумме они составляют?
Шестнадцать и шестнадцать в сумме
ничего не дают, и особенно
тридцать два не дают эти числа…
И что же? Они исчезают.
А ребёнок запрятал птицу
в парту,
и дети слышат
песенку птицы,
все дети
музыку слышат, и вот
восемь и восемь уходят,
четыре и четыре уходят,
два плюс два вслед за ними
удаляются в свой черёд,
и один плюс один (из которых
теперь не получается два)
один за другим убраться
успевают едва-едва.
И птица-лира играет,
ребёнок поёт,
а учитель
кричит: «Перестаньте,
перестаньте валять дурака!»
Все дети слушают музыку,
рушатся стены класса,
в песок превращаются стёкла,
сделанные из песка,
и чернила становятся снова
ручьём, и ручей струится,
превращаются парты в деревья,
и становится ручка с пером
птицей.

Перевод М. П. Кудинова

73

Джордж Гордон Байрон

22 января родился Джордж Гордон Байрон (1788 — 1824).

Портрет работы Т. Филлипса, 1813

Дон-Жуан

Песнь вторая

(отрывок)

Как долго он на берегу лежал,
Не знал Жуан — он потерял сознанье
И времени совсем не замечал:
Сквозь тяжкие, но смутные страданья
Он, пробиваясь к жизни, ощущал
Биенье крови, пульса трепетанье,
Мучительно томясь. За шагом шаг
Смерть отступала, как разбитый враг.

Глаза открыл он и закрыл устало
В недоуменье. Чудилось ему,
Что лодку то качало, то бросало,
И с ужасом он вспомнил — почему,
И пожалел, что смерть не наступала.
И вдруг над ним сквозь сон и полутьму
Склонился лик прекрасный, как виденье.
Лет восемнадцати, а то и менее.

Все ближе, ближе… Нежные уста,
Казалось, оживляющим дыханьем
Его согреть хотели; теплота
Ее руки с заботливым вниманьем
Касалась щек его, висков и рта
С таким любовным, ласковым желаньем
В нем снова жизнь и чувства воскресить,
Что мой герой вздохнул — и начал жить.

Тогда его полунагое тело
Плащом прикрыли, голову его
Поникшую приподняли несмело;
Жуан, еще не помня ничего,
К ее щеке прижался, помертвелый,
И, из кудрей питомца своего
Рукою нежной влагу выжимая,
Задумалась красавица, вздыхая.

Потом его в пещеру отнесла
Она вдвоем с прислужницей своею.
Хоть та постарше госпожи была,
Но позадорней, да и посильнее.
Костер она в пещере развела,
И перед ним предстала, словно фея,
Девица — или кем бы там она
Ни оказалась, — девственно стройна.

На лбу ее монеты золотые
Блестели меж каштановых кудрей,
И две косы тяжелые, густые
Почти касались пола. И стройней
Была она и выше, чем другие;
Какое-то величье было в ней,
Какая-то надменность; всякий знает,
Что госпоже надменность подобает.

Каштановыми были, я сказал,
Ее густые волосы; но очи —
Черны как смерть; их мягко осенял
Пушистый шелк ресниц темнее ночи.
Когда прекрасный взор ее сверкал,
Стрелы быстрей и молнии короче, —
Подумать каждый мог, ручаюсь я,
Что на него бросается змея.

Лилейный лоб, румянец нежно-алый,
Как небо на заре; капризный рот…
Такие губки увидав, пожалуй,
Любой о милых радостях вздохнет!
Она красой, как статуя, сияла.
А впрочем, присягну: искусство лжет,
Что идеалы мраморные краше,
Чем юные живые девы наши!

Я говорю вам это неспроста,
Я даже под присягой утверждаю:
Одной ирландской леди красота
Увянет незамеченной, я знаю,
Не оживив ни одного холста;
И если злое время, все меняя,
Морщинами сей лик избороздит, —
Ничья нам кисть его не сохранит!

Такою же была и эта фея;
Хоть не испанским был ее наряд —
Попроще, но поярче, веселее.
Испанки избегают, говорят,
Материй ярких — хитрая затея!
Но как они таинственно шуршат
Баскинами и складками мантильи —
Веселые прелестницы Севильи!

Но наша дева в пестрые цвета
Была с большим уменьем разодета.
Все было ярко в ней — и красота,
И золото, и камни — самоцветы.
И кружевная тонкая фата,
И поясок, и кольца, и браслеты,
И туфельки цветные; но — ей-ей! —
Чулок на ножках не было у ней!

Костюм ее служанки был скромнее,
Из пестрых тканей, более простых;
Фата была, понятно, погрубее,
И серебро монет в кудрях густых
(Оно приданым числилось за нею,
Как водится у девушек таких).
Погуще, но короче были косы.
Глаза живее, но чуть-чуть раскосы!

Они с изобретательным стараньем
Кормили Дон-Жуана каждый час.
Всем женщинам — пленительным созданьям —
Естественно заботиться о нас.
Бульон какой-то с редкостным названьем
Ему варили; уверяю вас:
Таких бульонов даже в дни Ахилла
С самим Гомером муза не варила!

Но мне пора вам рассказать, друзья,
Что вовсе не принцессы девы эти.
(Я не люблю таинственности, я
Не выношу манерности в поэте!)
Итак, одна красавица моя —
Прислужница, как всякий мог заметить;
Вторая — госпожа. Отец ее
Живет уловом: каждому свое!

Он в юности был рыбаком отличным —
И, в сущности, остался рыбаком,
Хотя иным уловом необычным
Он занимался на море тайком.
Мы числим контрабанду неприличным
Занятием, а грабежи — грехом.
Но не понес за грех он наказанья,
А накопил большое состоянье.

Улавливал он в сети и людей,
Как Петр-апостол, — впрочем, скажем сразу,
Немало он ловил и кораблей,
Товарами груженных до отказу,
Присваивал он грузы без затей,
Не испытав раскаянья ни разу,
Людей же отбирал, сортировал —
И на турецких рынках продавал.

Он был по крови грек, и дом красивый
Имел на диком острове Циклад.
И жил свободной жизнью и счастливой,
Поскольку был достаточно богат.
Не нам судить, читатель мой пытливый,
В каких он прегрешеньях виноват,
Но дом украсил он лепной работой,
Картинами, резьбой и позолотой.

Имел он дочь — красавицу. За ней
Приданого готовил он немало,
Но дочь его Гайдэ красой своей
Богатства блеск бесспорно затмевала.
Как деревцо, в сиянье вешних дней
Она светло и нежно расцветала
И нескольким искателям в ответ
Уже сказала ласковое «нет».

И вот, гуляя вечером однажды,
Жуана на песке она нашла,
Бессильного от голода и жажды.
Конечно, нагота его могла
Смутить девицу — это знает каждый,
Но жалость разом все превозмогла.
Нельзя ж, чтоб умер он, такой пригожий,
И главное — с такою белой кожей!..

Но просто взять его в отцовский дом,
Она считала, будет ненадежно:
Ведь в помещенье, занятом котом,
Больных мышей лечить неосторожно,
Старик владел практическим умом,
И νοός бы подсказал ему, возможно,
Юнца гостеприимно подлечив,
Его продать, поскольку он красив.

νοός(греч.) ум, смекалка.

И вот она, служанки вняв совету
(Служанкам девы любят доверять),
Жуана отнесла в пещеру эту
И там его решила посещать.
Их жалость возрастала; дива нету:
Ведь жалость — это божья благодать,
Она — сказал апостол Павел здраво —
У райских врат на вход дает нам право!

Костер они в пещере развели,
Насобирав поспешно и любовно
Все, что на берег волны принесли, —
Обломки весел, мачты, доски, бревна.
Во множестве здесь гибли корабли,
И рухляди трухлявой, безусловно,
По милости господней, так сказать,
Хватило бы костров на двадцать пять.

Ему мехами ложе застелили;
Гайдэ не пожалела ничего,
Чтоб все возможные удобства были
К услугам Дон-Жуана моего.
Его вдобавок юбками накрыли
И обещали навестить его
С рассветом, принеся для угощенья
Хлеб, кофе, яйца, рыбу и печенье.

Когда они укутали его,
Заснул он сразу; так же непробудно
Спят мертвецы, бог знает отчего:
Наверно, просто им проснуться трудно.
Не вспоминал Жуан мой ничего,
И горе прошлых лет, довольно нудно
В проклятых снах терзающее нас,
Не жгло слезой его закрытых глаз.

Жуан мой спал, а дева наклонилась,
Поправила подушки, отошла.
Но оглянулась: ей вообразилось —
Он звал ее во сне. Она была
Взволнована, и сердце в ней забилось.
Сообразить красотка не смогла,
Что имени ее, уж без сомненья,
Еще не знал Жуан мой в то мгновенье.

1818
Перевод Т. Г. Гнедич

140

Эдгар По

19 января родился Эдгар Аллан По (1809 — 1849).

Дагерротип,
май-июнь 1849

Ворон

Раз, когда в ночи угрюмой я поник усталой думой
Средь томов науки древней, позабытой с давних пор,
И, почти уснув, качался, – вдруг чуть слышный звук раздался,
Словно кто-то в дверь стучался, в дверь, ведущую во двор.
«Это гость», пробормотал я, приподняв склоненный взор, –
«Поздний гость забрел во двор».

О, я живо помню это! Был декабрь. В золе согретой
Жар мерцал и в блеск паркета вкрапил призрачный узор.
Утра ждал я с нетерпеньем; тщетно жаждал я за чтеньем
Запастись из книг забвеньем и забыть Леноры взор:
Светлый, чудный друг, чье имя ныне славит райский хор,
Здесь – навек немой укор.

И печальный, смутный шорох, шорох шелка в пышных шторах
Мне внушал зловещий ужас, незнакомый до сих пор,
Так, что сердца дрожь смиряя, выжидал я, повторяя:
«Это тихо ударяя, гость стучит, зайдя во двор,
Это робко ударяя, гость стучит, зайдя во двор:
Просто гость, и страх мой вздор»:

Наконец, окрепнув волей, я сказал, не медля боле:
«Не вмените сна мне, сударь иль сударыня, в укор.
Задремал я, – вот в чем дело! Вы ж стучали так несмело,
Так невнятно, что не смело сердце верить до сих пор,
Что я слышал стук!»: – и настежь распахнул я дверь во двор:
Там лишь тьма: Пустынен двор:

Ждал, дивясь я, в мрак впиваясь, сомневаясь, ужасаясь,
Грезя тем, чем смертный грезить не дерзал до этих пор.
Но молчала ночь однако; не дала мне тишь ни знака,
И лишь зов один средь мрака пробудил немой простор:
Это я шепнул: «Ленора!» Вслед шепнул ночной простор
Тот же зов: и замер двор.

В дом вошел я. Сердце млело; все внутри во мне горело.
Вдруг, опять стучат несмело, чуть слышней, чем до сих пор.
«Ну», сказал я: «Верно ставней ветер бьет, и станет явней
Эта тайна в миг, когда в ней суть обследует мой взор:
Пусть на миг лишь стихнет сердце, и проникнет в тайну взор:
Это – стук оконных створ».

Распахнул окно теперь я, – и вошел, топорща перья,
Призрак старого поверья – крупный, черный Ворон гор.
Без поклона, шел он твердо, с видом лэди или лорда,
Он, взлетев, над дверью гордо сел, нахохлив свой вихор –
Сел на белый бюст Паллады, сел на бюст и острый взор
Устремил в меня в упор.

И пред черным гостем зыбко скорбь моя зажглась улыбкой:
Нес с такой осанкой чванной он свой траурный убор.
«Хоть в хохле твоем не густы что-то перья, – знать не трус ты!»
Молвил я, – «но вещеустый, как тебя усопших хор
Величал в стране Плутона? Объявись!» – Тут Ворон гор:
«Никогда!» – сказал в упор.

Я весьма дивился, вчуже, слову птицы неуклюжей, –
Пусть и внес ответ несвязный мало смысла в разговор, –
Все-ж, не странно-ль? В мире целом был ли взыскан кто уделом
Лицезреть на бюсте белом, над дверями – птицу гор?
И вступала-ль птица с кличкой «Никогда» до этих пор
С человеком в разговор?

Но на бюсте мертвооком, в отчужденьи одиноком,
Сидя, Ворон слил, казалось, душу всю в один укор;
Больше слова не добавил, клювом перьев не оправил, –
Я шепнул: «Меня оставил круг друзей уж с давних пор;
Завтра он меня покинет, как надежд летучих хор:
«Никогда!» – он мне в отпор.

Поражен среди молчанья метким смыслом замечанья,
«На одно», – сказал я – «слово он, как видно, скор и спор, –
Жил с владельцем он, конечно, за которым бессердечно
Горе шло и гналось вечно, так что этот лишь укор
Знал бедняк при отпеваньи всех надежд, – и Ворон-вор
«Никогда» твердит с тех пор.

Вновь пред черным гостем зыбко скорбь моя зажглась улыбкой.
Двинув кресло ближе к двери, к бюсту, к черной птице гор,
В мягкий бархат сел тогда я, и, мечту с мечтой сплетая,
Предавался снам, гадая: «Что-ж сулил мне до сих пор
Этот древний, черный, мрачный, жуткий Ворон, призрак гор,
«Никогда» твердя в упор?

Так сидел я полн раздумья, ни полсловом тайных дум я
Не открыл пред черной птицей, в душу мне вперившей взор.
И в догадке за догадкой, я о многом грезил сладко:
Лампы свет ласкал украдкой гладкий бархатный узор, –
Но, увы! на бархат мягкий не приляжет та, чей взор
Здесь – навек немой укор.

Вдруг, поплыли волны дыма от кадила серафима;
Легкий ангел шел незримо: «Верь, несчастный! С этих пор
Бог твой внял твое моленье: Шлет он с ангелом спасенье –
Отдых, отдых и забвенье, чтоб забыть Леноры взор!:
Пей, о, пей же дар забвенья и забудь Леноры взор!»
«Никогда!» – был приговор.

«Вестник зла!» – привстал я в кресле, – «кто-б ты ни был, птица ль, бес-ли,
Послан ты врагом небес-ли, иль грозою сброшен с гор,
Нелюдимый дух крылатый, в наш пустынный край заклятый,
В дом мой, ужасом объятый, – о, скажи мне, призрак гор:
Обрету-ль бальзам, суленый Галаадом с давних пор?»
«Никогда!» – был приговор.

«Вестник зла!» – молил я, – «если ты пророк, будь птица-ль, бес-ли,
Ради неба, ради Бога, изреки свой приговор
Для души тоской спаленной: в райской сени отдаленной
Я святой и просветленной девы встречу-ль ясный взор, –
Той, кого зовет Ленорой чистых ангелов собор?»
«Никогда!» – был приговор.

«Будь последним крик твой дикий, птица-ль дух ли птицеликий!
Сгинь! Вернись во мрак великий, в ад, где жил ты до сих пор!
Черных перьев лжи залогом здесь не скинь, и снова в строгом,
В одиночестве убогом дай мне жить, как до сих пор:
Вынь свой жгучий клюв из сердца! Скройся с бюста, призрак гор!
«Никогда!» – был приговор.

И недвижим страшный Ворон все сидит, сидит с тех пор он,
Там, где белый бюст Паллады вдаль вперяет мертвый взор:
Он не спит: он грезит, точно демон грезою полночной:
В свете лампы одиночной тень от птицы мучит взор:
И вовек из этой тени не уйти душе с тех пор:
«Никогда!» – мне приговор.

<1844>
Перевод Г. В. Голохвастова

341