Стихотворение дня

поэтический календарь

Наталья Горбаневская

26 мая родилась Наталья Евгеньевна Горбаневская (1936 — 2013).

natalia-gorbanevskaya

* * *

Москва моя, дощечка восковая,
стихи идут по первому снежку,
тоска моя, которой не скрываю,
но не приставлю к бледному виску.

И проступают водяные знаки,
и просыхает ото слез листок,
и что ни ночь уходят вагонзаки
с Казанского вокзала на восток.

* * *

В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью
и влажной рукой проведешь по границе незримой
задернешь завесу и горько предамся и тьме и смятенью
пронзая рыданьем родимый пейзаж полузимний

Раскатаны полосы черного льда на промокших аллейках
алеют полоски зари в бахроме абажура
скамеечка скользкая слезная полночь немолчная флейта
все дергает за душу как за кольцо парашюта

И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим
впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим
прильну и приникну примерзну притихну поймешь ли простишь ли
сбегая ко мне по торжественным лестничным маршам.

«Как вольно дышит Вильно по холмам». Читает автор

* * *

Как вольно дышит Вильно по холмам —
как я после последнего объятья.
Но почему задернуты распятья?
И почему расстаться надо нам?

Под пеленою пыли дождевой,
под мартовскою снежною завесой
ответит голос за рекой, за лесом,
за Польшею и, значит, за Литвой.

Откликнется и скажет, почему,
и скажет: Ни к чему твой плач ему.
И этот тихий голос на горе —
как дрожь души на утренней заре.

* * *

Сотру со лба соленый след работы.
Слепа, и слепну, слов не нахожу.
Да не судимы… Я и не сужу,
но вам бы наши, ваши нам заботы.

А балагур гоняет анекдоты
и ходит по смертельному ножу,
а я в кулак сожмусь и удержу
и хохот, и рыданье до икоты.

Глухая и незрячая толпа,
как тяжесть атмосферного столба,
но толща океана тяжелее.

Во всю свою недолгую длину
я как моллюск, придавленный ко дну,
и все еще о ком-то сожалею.

* * *

Погружение, круженье
в той пучине бессловесной,
где отказывает зренье,
слух смолкает бесполезный.

Отряханье праха с пуха,
отрицанье отрицанья,
внешний мир — как оплеуха
на щеке, когда лица нет.

Когда нет лица, ни ока,
ни упрямящейся плоти,
когда тайна только срока
ждет, застыв на повороте.

Тайна хвороста и хвори,
тайна возраста и взора,
тайна ветра, волн и воли,
прославленья и позора.

И, обнявшись с этой тайной,
чая, что настанут сроки,
ты, душа, — как гость случайный
в этом доме, в этом доке.

В этом досуществованьи
не спалить в печи поленья,
как не рассказать словами
таинство Пресуществленья.

72

Иосиф Бродский

24 мая родился Иосиф Александрович Бродский (1940 — 1996).

«Осенний крик ястреба». Читает автор

Осенний крик ястреба

Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —

бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»

1975

186

Николай Байтов

Сегодня день рождения у Николая Владимировича Гоманькова (Байтова).

* * *

Ноги кормят волка, паука, грибника,
футболиста и балеруна.
Руки кормят врача, вратаря, щипача,
гитариста и маляра.
Крылья кормят орла, соловья, комара.
Сердце кормит политрука.
Случай кормит пожарника и дурака
и расчетливого игрока.

Между ночью и днем засыпает игрок,
замечая проблемы миров.
Скучно слушают басни рыбак и грибник:
образ там никакой не возник.
Басни кормят опять же того соловья.
Под гармошку поет солдатня.
Ночь тиха, и не слышен полет комара
над землянкой политрука.

Трудовая рука пробудилась с утра,
потянулась к пробелам миров:
руки кормят рвачей, палачей, силачей,
пианистов и шулеров.
Тело кормит червей, моя вечность — труха,
моя память в письме умерла.
Не стучат соловьи, не белеет луна
над могилой политрука.

Пятипалая звездочка, будто рука,
протянулась в проемы миров.
Только я над могилой, ни жив ни мертв,
свое время провел без труда.
Я беспечно мотался туда-сюда,
презираем со всех сторон.
Время кормит вшей, бомжей, сторожей,
созерцателей и ворон.

Сто зеркал предо мною придумал язык,
образ там никакой не возник.
Краски ты развела — и свистят до зари
над палитрой твоей соловьи.
Медуница и мята в саду расцвели,
проникая в районы миров.
Тело кормит тебя. Моя нежность — озноб.
Мой язык безмятежно здоров.

Август 1995

«Кое-кто называет фамилию Груздева». Читает автор

* * *

Кое-кто называет фамилию Груздева.
Это делают так: поразмыслив немного,
в чашку с чаем кладут осторожно и с грустью
аккуратно отрезанный ломтик лимона,
сверху сахар (он тонет в блеске опаловом,
растекаясь, виясь) — и, набрав в щеки воздуха,
дуют, произнося вскользь над маленьким паром:
«Кое-кто называет фамилию Гвоздева…»

«Как? позвольте?… кого? — печеньем похрустывая,
удивляются знающие, — вы не путаете?
вы, наверно, хотели сказать — «Груздева»,
а не «Гвоздева»?»
— «Правда? вы так думаете?»…

Как же так? Как мог я такую оплошность?
Что теперь? — я лечу в свистящую бездну,
будто в подлом сне, когда не ту лошадь
подчеркнул рассеянно в программке заезда.
Фильтры, фильтры открылись! Поплыли фракции:
на десятки египетских километров
щелочной туман — и линяют краски,
небеса почтенного Нила меркнут…
Словно лики мумий, чернеют от копоти
наши грузди и гвозди, узы и страсти,
остаются лишь Твои милости, Господи,
Твои судьбы и розги, муки и казни.

Декабрь 1989

59