8 января был день рождения у Михаила Давидовича Гурвича (Яснова).

Двенадцать

1

Бросил писать. Не хватило таланта или
работоспособности. Все оказалось в силе
духа, в жизненной силе и в ежедневном труде.
Запил. Оброс бородой. В бороде,
как в старинном английском лимерике,
поселились птицы. Потом появились мымрики
и стали клянчить на выпивку. Он бороду окунал
в водку, в широкий бокал,
чтобы всем хватало. Мымрики расплодились.
Когда мы его хватились,
он был уже выбрит, сидел на Пряжке
и птицам, как крошки, бросал из окон бумажки.

2

Бросил писать, потому что понял нелепость
этих защитных стен. Как ни строил крепость,
она уже не спасала от передряг.
Тут-то и объявился незримый враг:
предательство. Долго не мог понять, кто предал, — он ли, его ли?
Вдруг очутился в бескрайнем поле.
Трижды пытался — бороться, смириться, забыться,
но страница
оставалась нетронутой. Комкал ее. И ком
в горле стоял колом.

3

Бросил писать, потому что влюбился. Стало
совершенно понятно, что прежде писал от накала
комплексов, одиночества, лицедейства.
Превратился в отца семейства
и разве что утешался экспромтами к датам.
Стал общительным, в меру богатым,
чтобы жить нараспашку. Однако,
когда он умер от рака,
нашелся его дневник: он так себе и не смог
простить, что бросил писать. И этим себя обрек.

4

Бросил писать. Избавился от геморроя
и принялся за строительство. Роя,
копая, стругая, таская камни, доски, фанеру,
наконец-то обрел — пожалуй, не веру, но меру
и вкус: не к стихам, так к фанере, доскам, камням.
Так уставал, что порой напивался в хлам.
Но думал, все время думал: не о судьбе, об оснастке.
Дом постепенно строился и что-то росло на участке.
Ездил туда через день, через два, через три. Через четыре года
жена ушла. Наконец-то пришла свобода
ездить туда ежедневно, что ни день упиваться в дым.
Что-то мы редко видимся с ним.

5

Бросил писать, потому что старость подкралась.
Оставалась какая-то малость,
чтобы все устроить, понять, но не вышло. Отказывала голова
и не срабатывал организм. Едва
просыпался, как начинал себя сомненьями мучить,
а плоть начинала сперва досаждать, а потом канючить
и требовала покоя. Он засыпал
в кресле и засыпал
пеплом старенький плед, залатанный кем-то из прежних
жен. А из впечатлений вовсе не стало внешних,
только те, что внутри. Но уже
было неясно, где: вне души? за душой? в душе?..

6

Бросил писать, потому что схватился сдуру
за халтуру: редактуру и корректуру.
Было уже не до славы, но хотя бы побыть на плаву.
Ринулся в прозу. Месяц за месяцем мучил главу
повести, так и застрявшей на первых страницах.
Вскоре халтуры прибавилось. Разве что ночью приснится
зыбкое нечто, влекущее нечто, — казалось, вот-вот…
Сон исчезал. И манили аванс и расчет.
Правил. Писал на полях. Относился с душой.
Но поля были собственностью. Чужой.

7

Бросил писать, потому что дышал на ладан.
Вера спасла. Предпочел греховным балладам
пенье в церковном хоре. Светлел душой.
Стал называть стихотворство паршой.
Приходил и склонял, и доводы были вески,
но чем-то напоминали повестки
в военкомат: было столь же тоскливо и неотвратимо,
и пахло, словно от детского карантина.
Слава богу, исчез, превратился в забытое фото, в горсточку праха.
Только что выпустил книжку «Звезда монаха».

8

Бросил писать, но сначала рванул на Запад.
Быстро вписался. Прятал глаза под
широкополой шляпой, на шее носил платок.
Быстро влился в общий поток.
Стал издаваться, поскольку его успели
на родине поприжать. Но, в общем, не было цели
и смысла, смысла и цели не было, хоть убей.
И вышло само собой, что он никто, и ничей,
и никому, и никак, и нигде на свете.
Быстро осел в заштатном университете
и разъезжает по конференциям с темой: «О
прилагательных цвета в романах Ивлина Во».

9

Бросил писать, потому что кругом евреи.
После первой же стопки дурея,
садился спиной к стене и смотрел в окошко, набычась,
что-то пытаясь в уме разделить и вычесть.
Сумма никак не сходилась, и все получалось так,
что жизнь у него украли. А он-то, чудак, простак,
думал, что все как по маслу. Теперь ни масла, ни хлеба,
и небо, если вглядеться, чужое небо.
Даже та, что в стакане, хотя и звалась «Московской»,
явно была отравой жидовской.
Вылил к чертовой матери! Кто-то его надоумил
купить по дешевке спирту. Наутро умер.

10

Бросил писать, потому что не смог совладать
с языком. Он хотел овладеть, со-владеть, а пришлось соблюдать
правила, от которых тошнило, но иных сотворить не смог
и следил за другими, плюясь от несносных строк.
Верность принципам превратилась в цепную ревность.
Речь спала в словаре, напоказ выставляя царевность,
но каким поцелуем какой новоявленный Даль
оживил бы ее? О, проклятый словраль!
Так тянуло войти в пословицу — но входил постепенно в раж.
Вышел в люди сухим из воды на дорогу в тираж.

11

Бросил писать, потому что невыносимо
стало писать, потому что судьба скосила
близких друзей, потому что учителя
умерли, потому что не стало для
легких воздуха, а для души не стало
дружества, потому что перелистала
книгу судьбы мгновенная жизнь, и в ней
не обнаружилось ни высоких идей,
ни, как ни странно, тьмы этих низких истин,
кроме того, что мир во всем ненавистен
тем, кто хочет писать, но в помыслах чист —
и потому оставляет девственным лист.

12

Бросил писать. Ночью вскочил: не спится.
К утру на руках и ногах отросли копытца.
Глянул в зеркало и увидел ослиные уши.
Бросился вон из дома. К вечеру стало хуже.
Ветер носил его по земле. Потом подошел человечек
и нацепил ему на уши белый венчик
из роз, а другой на него уселся верхом
и поехал в столичный город. С грехом
пополам он повез седока, под его угловатою плотью качаясь.
Я остался один.
Больше мы не встречались.

0