Стихотворение дня

поэтический календарь

Евгений Баратынский

11 июля 1844 года в Неаполе скончался Евгений Абрамович Баратынский.

Пироскаф

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан.
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами,
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея меж вод и небес.

Только вдали, океана жилица,
Чайке подобна, вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море, —
С брегом набрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов.
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды симвóл!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога:
Жадные длани я к ней простирал,
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравья брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

1844

* * *

Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношенье,
И как нашел я друга в поколенье,
Читателя найду в потомстве я.

1828

* * *

Когда исчезнет омраченье
Души болезненной моей?
Когда увижу разрешенье
Меня опутавших сетей?
Когда сей демон, наводящий
На ум мой сон, его мертвящий,
Отыдет, чадный, от меня,
И я увижу луч блестящий
Всеозаряющего дня?
Освобожусь воображеньем,
И крылья духа подыму,
И пробужденным вдохновеньем
Природу снова обниму?

Вотще ль мольбы? напрасны ль пени?
Увижу ль снова ваши сени,
Сады поэзии святой?
Увижу ль вас, ее светила?
Вотще! я чувствую: могила
Меня живого приняла,
И, легкий дар мой удушая,
На грудь мне дума роковая
Гробовой насыпью легла.

1834

111

Памяти Марины Вирты

9 или 10 июня скончалась Марина Ильинична Вирта (1945 — 2021).

* * *

А. В.

Мимо того магазина, где мы покупали ботинки,
Мимо другого, где мы покупали сосиски,
Плыть бы и плыть по осенней и желтой Ордынке,
За руки взявшись, жуя потихоньку ириски.
Вечная теплая лужа качает ненужные доски —
Темный свидетель татаро-монгольских нашествий.
Слева мерцает загадочный храм Клементовский,
Прямо — маячит загадочный храм Кадашевский.
Вечер. На мокрой Ордынке последней листвы трепыханье.
Спросишь: «Давно это было?» — а я не отвечу.
Мучит одышка, на стих не хватает дыханья,
Памяти нашей не хватит на краткую встречу.
Глупые мелочи собраны в памяти нашей недужной —
Лужа, сосиски… А впрочем, ты память не мучай.
Тошно и липко во рту от ириски ненужной,
Кружат над храмами голуби, годы и тучи.

* * *

Назначай последнее свиданье,
Приходи с нелепыми цветами
И молчи, покуда состраданье
Не протянет мостик между нами.
А потом веди любой дорогой.
Будет ветер — головы остудим.
В сквере на скамеечке убогой
Мы цветы ненужные забудем.
Мы забудем и слова, и жесты,
Зачеркнем притворства и причуды.
Переходы будут, переезды,
Перебранки будут, пересуды.
Неустройство, нас опережая,
Будет ждать и требовать ответа.
Будет домом комната чужая
И столом — вчерашняя газета.
Не подарит нам судьба отсрочки,
Ублажать не станет вечным маем.
Вот и я. Давай свои цветочки.
Торопись — на поезд опоздаем.

* * *

Еще одна — строка или вина,
Победа ли, страница ли, утрата, —
Она опять приходит, значит, надо,
Чтобы она пришла — еще одна
Надежда, безутешность, годовщина,
Еще одна иллюзия — причина
Того, что так заманчиво смотреть
В грядущее, и там, за облаками,
Беду чужую развести руками
И, мудрости набравшись, не стареть.
Еще одна загадка между строк,
Дорога, птица и краюха хлеба.
Листву сожгли, но тянется дымок
Живою нитью, уходящей в небо.
Ему навстречу, медленно кружа,
Еще одна опустится душа
И горько всхлипнет над непоправимым.
Бессмертны узы неба и земли…
Мы б этому поверить не смогли,
Когда б не надышались горьким дымом.
Легко ль пробиться будущим побегам?
Но Родина, засыпанная снегом,
Вся в ожиданье солнца и тепла.
Еще одна весна, влюбленность, жалость…
Дорога вверх вовек не прекращалась,
В нее самозабвенно превращалось
Все, что сжигалось на земле дотла.

19

Линор Горалик

Сегодня день рождения у Юлии Борисовны Горалик.

* * *

В окно выходит человек — без шляпы, босиком, —
и в дальний путь, и в дальний путь
срывается ничком
и там, где с каплющих бельёв струится затхлый сок,
встречает чёрных воробьёв,
летящих поперёк.

Они его издалека
зовут попить пивка,
а он в ответ — «пока-пока»,
в том смысле — «нет пока»,
в том смысле, что смотреть туда ↑↑↑:
сюда идёт вода,
из неба чёрная вода спускается сюда:
на серый хлеб,
на серый сад,
на невскую слюду,
на этот город Петроград
в семнадцатом году.

О жалкий сильный человек без сил и босиком,
решивший выбраться сухим, успеть уйти сухим:
опередив и мор, и глад, и чёрную водý
покинуть город Петроград в семнадцатом году:
и серый хлеб
и серый свод
где безысподня рать
вдруг наше сраное бельё
решила простирнуть

И мерзость пенная в тазах
ещё лишь кап да кап —
а он утёк у них из лап
мимо железных труб
Он твердолоб и твердорот,
и, слава Господу,
все ближе город Петроград
в семнадцатом году.

Но выше выпала вода и падает быстрей
и говорит: Постой, босой, я за тобой, босой
и слизкий стыд
и сраный срам
и сладкая гнильца
ты думал — скинул бельецо и нету бельеца?
А ну сольёмся у крыльца,
а ну обнимемса!..

О, бывший твёрдый человек,
раскисший человек
он лупит воздух так и сяк
не чуя скользких рук
не чуя мокрого лица и дряблого мясца,
сквозь чёрный каменный пирог
просачиваеца
сквозь серый град в кромешный ад
просачиваецццца



--------------------------------------
и вновь, как пять минут назад, под ним лежит в аду
весь этот город Петроград в семнадцатом году:
и ослепительный дымок
и жгучий ветерок
и темень красных воробьёв,
летящих
поперёк

* * *

Гусары денег не берут,
но мы в другом аду служили,
в другой могиле, побратимшись,
лежали.

Мы тоже родились под Сталинградом,
нам тоже в рот положено свинца,
и он у нас во рту катается,
пока дрожащим пальцем в грудь нам тычет
товарищ тухачевский — Рокоссовский.
Он наше ухо к уху прижимает
и в пуп нам дышит, и по полю боя
в томленьи топчется, пока
Господняя рука
на том конце концов не снимет трубку, —
уже вознесшегося Сашку, Петьку, —
и ухом к Уху не приложит,
и Сашке в пуп не скажет: Да?

Тогда

у нас под сердцем екнет рычажок;
гортанью двушка раскаленная проскачет
и упадет
в живот,
и там о дно луженое не звякнет,
а глухо брякнет о товарок,
других свинцовых Нюшек и Одарок,
и скажет: «Девочки, когда я залетела
к нему в орущий рот,
я думала — он сплюнет и уйдет.
А он, мой Паша, рухнул на колени
и ласково стонал, и языком меня катал,
и мы с одной попытки дозвонились,
всё донесли, и связь
хорошая была».

Такие мы ребята, — не гусары,
а честные альты и окулисты.
И мы бы вознеслись, и нам бы в пуп
Господь дышал, — но монетоприемник
тяжеловат, и медлит инкассатор.

Какие кони сбрасывали нас!
Какие женщины нас не любили!
Какая жесть, товарищ Рокоссовский.

* * *

Камень удерживает бумагу, ножницы вырезают из нее подпись
и печать.
Осталось совсем чуть-чуть.

Камень думает: «Ну какой из меня медбрат?
Надо было поступать на мехмат.
Вот опять меня начинает тошнить и качать.
С этим делом пора кончать.»

Ножницы думают: «Господи, как я курить хочу!
Зашивать оставлю другому врачу.
Вот же бабы — ложатся под любую печать,
как будто не им потом отвечать.»

Бумага думает, что осталось совсем чуть-чуть,
и старается
не кричать.

72