Стихотворение дня

поэтический календарь

Борис Чичибабин

9 января родился Борис Алексеевич Чичибабин [Полушин] (1923 — 1994).

* * *

И опять — тишина, тишина, тишина.
Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет, моя грудь сожжена,
И почиет пчела на моем подбородке.

Я блаженствую молча. Никто не придет.
Я хмелею от запахов нежных, не зная,
то трава, или хвои целительный мед,
или в небо роса испарилась лесная.

Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.

Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды, без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.

И не страшно душе — хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.

1962

«Сними с меня усталость, матерь Смерть». Читает автор

* * *

Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
Но ниспошли осту́ду и дремо́ту
На моё тело, длинное как жердь.

Я так устал. Мне стало всё равно.
Ко мне всего на три часа из суток
Приходит сон, томителен и чу́ток,
И в сон желанье смерти вселено.

Мне книгу зла читать невмоготу,
А книга блага вся перелисталась.
О, матерь Смерть, сними с меня усталость,
Покрой рядно́м худую наготу.

На лоб и грудь дохни своим ледком,
Дай отдохнуть светло и безпробудно.
Я так устал. Мне сроду было трудно,
Что все́м другим привычно и легко.

Я верил в дух, безумен и упрям,
Я Бога звал и видел ад воочью —
И рвётся тело в судорогах ночью,
И кровь из носу хлещет по утрам.

Одним стихам вовек не потускнеть,
Да сколько их останется, однако.
Я так устал, как раб или собака,
Сними с меня усталость, матерь Смерть.

1967

«Я почуял беду». Читает автор

* * *

Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу, —
и не знаю, как быть, и как годы проходят минуты…
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?

Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш,
но не помнит уроков дурная моя голова,
а слова — мы ж не дети, — словами беды не убавишь,
больше тысячи лет, как не Бог нам диктует слова.

О как мучает мозг бытия неразумного скрежет,
как смертельно сосёт пустота вседержавных высот.
Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит.
Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах не спасёт.

И меня обижали — безвинно, взахлеб, не однажды,
и в моём черепке всем скорбям чернота возжена,
но дано вместо счастья мученье таинственной жажды,
и прозренье берёз, и склонённых небес тишина.

И спасибо животным, деревьям, цветам и колосьям,
и смиренному Баху, чтоб нам через терньи за ним, —
и прощенье врагам, не затем, чтобы сладко спалось им,
а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим.

Ещё могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потёмках сердец не потух,
нам даёт свой венок — ничего не поделаешь — Вечность
и всё дальше ведёт — ничего не поделаешь — Дух.

1978

«Мы с тобой проснулись дома». Читает автор

* * *

Мы с тобой проснулись дома.
Где-то лес качает кроной.
Без движенья, без желанья
Мы лежим, обнажены.
То ли ласковая дрема,
То ли зов молитвоклонный,
То ли нежное касанье
Невесомой тишины.

Уплывают сновиденья,
Брезжут светы, брызжут звуки,
Добрый мир гудит как улей,
Наполняясь бытиём,
И, как до грехопаденья,
Нет ни смерти, ни разлуки —
Мы проснулись, как уснули,
На диванчике вдвоём.

Льются капельки на землю,
Пьют воробышки из лужи,
Вяжет свежесть в бездне синей
Золотые кружева.
Я, не вслушиваясь, внемлю:
На рассвете наши души
Вырастают безусильно,
Как деревья и трава.

То ли небо, то ли море
Нас качают, обнимая,
Обвенчав благословеньем
Высоты и глубины.
Мы звучим в безмолвном хоре,
Как мелодия немая,
Заворожены мгновеньем,
Друг во друга влюблены.

В нескончаемое утро
Мы плывём на лодке утлой,
И хранит нас голубое,
Оттого что ты со мной,
И, ложась зарей на лица,
Возникает и творится
Созидаемый любовью
Мир небесный и земной.

1989

233

Михаил Яснов

8 января был день рождения у Михаила Давидовича Гурвича (Яснова).

Двенадцать

1

Бросил писать. Не хватило таланта или
работоспособности. Все оказалось в силе
духа, в жизненной силе и в ежедневном труде.
Запил. Оброс бородой. В бороде,
как в старинном английском лимерике,
поселились птицы. Потом появились мымрики
и стали клянчить на выпивку. Он бороду окунал
в водку, в широкий бокал,
чтобы всем хватало. Мымрики расплодились.
Когда мы его хватились,
он был уже выбрит, сидел на Пряжке
и птицам, как крошки, бросал из окон бумажки.

2

Бросил писать, потому что понял нелепость
этих защитных стен. Как ни строил крепость,
она уже не спасала от передряг.
Тут-то и объявился незримый враг:
предательство. Долго не мог понять, кто предал, — он ли, его ли?
Вдруг очутился в бескрайнем поле.
Трижды пытался — бороться, смириться, забыться,
но страница
оставалась нетронутой. Комкал ее. И ком
в горле стоял колом.

3

Бросил писать, потому что влюбился. Стало
совершенно понятно, что прежде писал от накала
комплексов, одиночества, лицедейства.
Превратился в отца семейства
и разве что утешался экспромтами к датам.
Стал общительным, в меру богатым,
чтобы жить нараспашку. Однако,
когда он умер от рака,
нашелся его дневник: он так себе и не смог
простить, что бросил писать. И этим себя обрек.

4

Бросил писать. Избавился от геморроя
и принялся за строительство. Роя,
копая, стругая, таская камни, доски, фанеру,
наконец-то обрел — пожалуй, не веру, но меру
и вкус: не к стихам, так к фанере, доскам, камням.
Так уставал, что порой напивался в хлам.
Но думал, все время думал: не о судьбе, об оснастке.
Дом постепенно строился и что-то росло на участке.
Ездил туда через день, через два, через три. Через четыре года
жена ушла. Наконец-то пришла свобода
ездить туда ежедневно, что ни день упиваться в дым.
Что-то мы редко видимся с ним.

5

Бросил писать, потому что старость подкралась.
Оставалась какая-то малость,
чтобы все устроить, понять, но не вышло. Отказывала голова
и не срабатывал организм. Едва
просыпался, как начинал себя сомненьями мучить,
а плоть начинала сперва досаждать, а потом канючить
и требовала покоя. Он засыпал
в кресле и засыпал
пеплом старенький плед, залатанный кем-то из прежних
жен. А из впечатлений вовсе не стало внешних,
только те, что внутри. Но уже
было неясно, где: вне души? за душой? в душе?..

6

Бросил писать, потому что схватился сдуру
за халтуру: редактуру и корректуру.
Было уже не до славы, но хотя бы побыть на плаву.
Ринулся в прозу. Месяц за месяцем мучил главу
повести, так и застрявшей на первых страницах.
Вскоре халтуры прибавилось. Разве что ночью приснится
зыбкое нечто, влекущее нечто, — казалось, вот-вот…
Сон исчезал. И манили аванс и расчет.
Правил. Писал на полях. Относился с душой.
Но поля были собственностью. Чужой.

7

Бросил писать, потому что дышал на ладан.
Вера спасла. Предпочел греховным балладам
пенье в церковном хоре. Светлел душой.
Стал называть стихотворство паршой.
Приходил и склонял, и доводы были вески,
но чем-то напоминали повестки
в военкомат: было столь же тоскливо и неотвратимо,
и пахло, словно от детского карантина.
Слава богу, исчез, превратился в забытое фото, в горсточку праха.
Только что выпустил книжку «Звезда монаха».

8

Бросил писать, но сначала рванул на Запад.
Быстро вписался. Прятал глаза под
широкополой шляпой, на шее носил платок.
Быстро влился в общий поток.
Стал издаваться, поскольку его успели
на родине поприжать. Но, в общем, не было цели
и смысла, смысла и цели не было, хоть убей.
И вышло само собой, что он никто, и ничей,
и никому, и никак, и нигде на свете.
Быстро осел в заштатном университете
и разъезжает по конференциям с темой: «О
прилагательных цвета в романах Ивлина Во».

9

Бросил писать, потому что кругом евреи.
После первой же стопки дурея,
садился спиной к стене и смотрел в окошко, набычась,
что-то пытаясь в уме разделить и вычесть.
Сумма никак не сходилась, и все получалось так,
что жизнь у него украли. А он-то, чудак, простак,
думал, что все как по маслу. Теперь ни масла, ни хлеба,
и небо, если вглядеться, чужое небо.
Даже та, что в стакане, хотя и звалась «Московской»,
явно была отравой жидовской.
Вылил к чертовой матери! Кто-то его надоумил
купить по дешевке спирту. Наутро умер.

10

Бросил писать, потому что не смог совладать
с языком. Он хотел овладеть, со-владеть, а пришлось соблюдать
правила, от которых тошнило, но иных сотворить не смог
и следил за другими, плюясь от несносных строк.
Верность принципам превратилась в цепную ревность.
Речь спала в словаре, напоказ выставляя царевность,
но каким поцелуем какой новоявленный Даль
оживил бы ее? О, проклятый словраль!
Так тянуло войти в пословицу — но входил постепенно в раж.
Вышел в люди сухим из воды на дорогу в тираж.

11

Бросил писать, потому что невыносимо
стало писать, потому что судьба скосила
близких друзей, потому что учителя
умерли, потому что не стало для
легких воздуха, а для души не стало
дружества, потому что перелистала
книгу судьбы мгновенная жизнь, и в ней
не обнаружилось ни высоких идей,
ни, как ни странно, тьмы этих низких истин,
кроме того, что мир во всем ненавистен
тем, кто хочет писать, но в помыслах чист —
и потому оставляет девственным лист.

12

Бросил писать. Ночью вскочил: не спится.
К утру на руках и ногах отросли копытца.
Глянул в зеркало и увидел ослиные уши.
Бросился вон из дома. К вечеру стало хуже.
Ветер носил его по земле. Потом подошел человечек
и нацепил ему на уши белый венчик
из роз, а другой на него уселся верхом
и поехал в столичный город. С грехом
пополам он повез седока, под его угловатою плотью качаясь.
Я остался один.
Больше мы не встречались.

198

Ярослав Смеляков

8 января родился Ярослав Васильевич Смеляков (1913 — 1972).

В защиту домино

В газете каждой их ругают
весьма умело и умно,
тех человеков, что играют,
придя с работы, в домино.

А я люблю с хорошей злостью
в июньском садике, в углу,
стучать той самой черной костью
по деревянному столу.

А мне к лицу и вроде впору
в кругу умнейших простаков
игра матросов, и шахтеров,
и пенсионных стариков.

Я к ним, рассержен и обижен,
иду от прозы и стиха
и в этом, право же, не вижу
самомалейшего греха.

Конечно, все культурней стали,
но населяют каждый дом
не только Котовы и Тали,
не все Ботвинники притом.

За агитацию — спасибо!
Но ведь, мозгами шевеля,
не так-то просто сделать «рыбу»
или отрезать два «дупля».

1945

Жидовка

Прокламация и забастовка,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена —
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.

Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти,–
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.

Только мысли, подобные стали,
Пронизали ее житие.
Все враги перед ней трепетали,
И свои опасались ее.

Но по–своему движутся годы,
Возникают базар и уют,
И тебе настоящего хода
Ни вверху, ни внизу не дают.

Время все–таки вносит поправки,
И тебя еще в тот наркомат
Из негласной почетной отставки
С уважением вдруг пригласят.

В неподкупном своем кабинете,
В неприкаянной келье своей,
Простодушно, как малые дети,
Ты допрашивать станешь людей.

И начальники нового духа,
Веселясь и по–свойски грубя,
Безнадежно отсталой старухой
Сообща посчитают тебя.

Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по–скорому суд —
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут.

Не увидишь и малой поблажки,
Одинаков тот самый режим:
Проститутки, торговки, монашки
Окружением будут твоим.

Никому не сдаваясь, однако
(Ни письма, ни посылочки нет!),
В полутемных дощатых бараках
Проживешь ты четырнадцать лет.

И старухе, совсем остролицей,
Сохранившей безжалостный взгляд,
В подобревшее лоно столицы
Напоследок вернуться велят.

В том районе, просторном и новом,
Получив как писатель жилье,
В отделении нашем почтовом
Я стою за спиною ее.

И слежу, удивляясь не слишком —
Впечатленьями жизнь не бедна,–
Как свою пенсионную книжку
Сквозь окошко толкает она.

Февраль 1963, Переделкино

Павел Антокольский

Сам я знаю, что горечь
есть в улыбке моей.
Здравствуй, Павел Григорьич,
древнерусский еврей.

Вот и встретились снова
утром зимнего дня, –
в нашей клубной столовой
ты окликнул меня.

Вас за столиком двое:
весела и бледна,
сидя рядом с тобою,
быстро курит жена.

Эти бабы России
возле нас, там и тут,
службу, как часовые,
не сменяясь, несут.

Не от шалого счастья,
не от глупых услад,
а от бед и напастей
нас они хоронят.

Много вёрст я промерил,
много выложил сил,
а в твоих подмастерьях
никогда не ходил.

Но в жестоком движенье,
не сдаваясь судьбе,
я хранил уваженье
и пристрастье к тебе.

Средь болот ненадежных
и незыблемых скал
неприютно и нежно
я тебя вспоминал.

Средь приветствий и тушей
и тебе, может быть,
было детскую душу
нелегко сохранить.

Но она не пропала,
не осталась одна,
а как дёрнем по малой –
сквозь сорочку видна.

Вся она повторила
наше время и век,
золотой и постылый.
Здравствуй, дядька наш милый,
дорогой человек.

1967

79