Стихотворение дня

поэтический календарь

Николай Глазков

30 января родился Николай Иванович Глазков (1919 — 1979).

Н. И. Глазков на воздушном шаре, 1965

* * *

Существует четыре пути.
Первый путь – что-нибудь обойти.

Путь второй – отрицание, ибо
Признается негодным что-либо.

Третий путь – на второй не похож он,
В нем предмет признается хорошим.

И четвертый есть путь – настоящий,
Над пространством путей надстоящий:

В нем предмет помещается в мире.
Всех путей существует четыре.

1942

В перерыве между полётами

Стихи, написанные под столом

Ощущаю мир во всём величии,
Обобщаю даже пустяки,
Как поэты, полон безразличия
Ко всему тому, что не стихи.

Лез всю жизнь в богатыри да в гении,
Для веселия планета пусть стара.
Я без бочки Диогена диогеннее
И увидел мир из-под стола.

Знаю, души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба и вина,
Пастернак отрёкся от ошибок –
Вот какие нынче времена.

Знаю я, что ничего нет должного.
Что стихи? В стихах одни слова.
Мне бы кисть великого художника,
Карточки тогда бы рисовал

Продовольственные или хлебные,
Р-4 или литер Б.
Мысли, изумительно нелепые,
Так и лезут в голову теперь.

И на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный –
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.

Я мудрец, и всяческое дело чту,
А стихи мои нужны для пира.
Если ты мне друг, достань мне девочку,
Но такую, чтоб меня любила.

1945

* * *

На Тишинском океане
Без руля и без кают
Тихо плавают в тумане
И чего-то продают.
Продает стальную бритву
Благороднейший старик,
Потому что он поллитру
Хочеть выпить на троих.

1946

Моя жена

Не две дороги светлого стекла,
Не две дороги и не две реки…
Здесь женщина любимая легла,
Раскинув ноги Волги и Оки.
Заопрокинув руки рукавов
И золото своих песчаных кос,
Она лежит на ложе берегов
И равнодушно смотрит на откос.

Кто знает, что она моя жена?
Я для нее не пожалею строф,
Хотя не я дарил ей кружева
Великолепно связанных мостов.
Она моя жена, а я поэт…
Сто тысяч раз изменит мне она, –
Ни ревности, ни ненависти нет:
Бери ее, она моя жена!

Она тебя утопит ни за грош:
Есть у нее на это глубина,
Но, если ты действительно хорош,
Возьми ее, – она моя жена.
Возьми ее, одень ее в гранит,
Труды и камни на нее затрать…
Она такая, что не устоит
И даст тебе все то, что сможет дать!

1950

Примитив

Москва. Декабрь. Пятьдесят первый год.
Двадцатый, а не двадцать первый век.
Я друг своих удач и враг невзгод
И очень примитивный человек.

А за окном обыкновенный снег.
Его бы мог сравнить я с серебром…
Зачем? Я примитивный человек,
Который платит за добро добром.

Мне счастье улыбалось иногда,
Однако редко: чаще не везло.
Но я не обижался на года,
А возлюбил поэта ремесло.

Но чтобы, как деревья и трава,
Стихи поэта были хороши,
Умело надо подбирать слова,
А не кичиться сложностью души.

Я, по примеру всех простых людей,
Предпочитаю счастье без борьбы.
Увижу реку — искупаюсь в ней,
Увижу лес — пойду искать грибы.

Представится мне случай — буду пьян,
А не представится — останусь трезв, —
И женщины находят тут изъян
И думают: а где здесь интерес?

Но ежели об интересе речь,
Я примитивность выявлю опять:
С хорошей бабой интересно лечь,
А не игру в любовь переживать!

Я к сложным отношеньям не привык…
Одна особа, кончившая вуз,
Сказала мне, что я простой мужик.
Да, это так, и этим я горжусь!

Мужик велик. Как богатырь былин,
Он идолищ поганых погромил,
И покорил Сибирь, и взял Берлин,
И написал роман «Война и мир»!

Прекрасно отразить ХХ-ый век
Сумел в своих стихах поэт Глазков.
А что он сделал, сложный человек?
Бюро, бюро придумал пропусков!

1951

79

День памяти жертв Холокоста

27 января 1945 года советские войска освободили концентрационный лагерь Освенцим.

Главные ворота лагеря Биркенау (Аушвиц 2). Февраль 1945

Борис Чичибабин

Когда мы были в Яд-Вашеме

А. Вернику

Мы были там — и слава Богу,
что нам открылась понемногу
вселенной горькая душа —
то ниспадая, то взлетая,
земля трагически-святая
у Средиземного ковша.

И мы ковшом тем причастились,
и я, как некий нечестивец,
в те волны горб свой погружал,
и тут же, невысокопарны,
грузнели финиками пальмы
и рос на клумбах цветожар…

Но люди мы неделовые,
не задержались в Тель-Авиве,
пошли мотаться налегке,
и сразу в мареве и блеске
заговорила по-библейски
земля на ихнем языке.

Она была седой и рыжей,
и небо к нам склонялось ближе,
чем где-нибудь в краях иных,
и уводило нас подальше
от мерзословия и фальши,
от патриотов и ханыг.

Все каменистей, все безводней
в ладони щурилась Господней
земля пустынь, земля святынь.
От наших глаз неотдалима
холмистость Иерусалима
и огнедышащая синь.

А в сини той, белы как чайки,
домов расставленные чарки
с любовью потчуют друзей.
И встал, воздевши к небу руки,
музей скорбей еврейских — муки
нечеловеческой музей.

Прошли врата — и вот внутри мы,
и смотрим в страшные витрины
с предсмертным ужасом в очах,
как, с пеньем Тор мешая бред свой,
шло европейское еврейство
на гибель в ямах и печах.

Войдя в музей тот, в Яд-Вашем, я,
прервавши с миром отношенья,
не обвиняю темный век —
с немой молитвой жду отплаты,
ответственный и виноватый,
как перед Богом человек.

Вот что я думал в Яд-Вашеме:
я — русский помыслами всеми,
крещеньем, речью и душой,
но русской Музе не в убыток,
что я скорблю о всех убитых,
всему живому не чужой.

Есть у людей тела и души,
и есть у душ глаза и уши,
чтоб слышать весть из Божьих уст.
Когда мы были в Яд-Вашеме,
мы видели глазами теми,
что там с народом Иисус.

Мы точным знанием владеем,
что Он родился иудеем,
и это надо понимать.
От жар дневных ища прохлады,
над ним еврейские обряды
творила любящая Мать.

Мы это видели воочью
и не забудем днем и ночью
на тропах зримого Христа,
как шел Он с верными своими
Отца единого во имя
вплоть до Голгофского креста.

Я сердцем всем прирос к земле той,
сердцами мертвых разогретой,
а если спросите: «Зачем?» —
отвечу, с ближними не споря:
на свете нет чужого горя,
душа любая — Яд-Вашем.

Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры — братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.

Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен —
родными смутами снедаем,
я и ее коснулся таин
и верен ей до похорон.

1992

238

Илья Эренбург

26 января родился Илья Григорьевич Эренбург (1891 — 1967).

* * *

Так умирать, чтоб бил озноб огни,
Чтоб дымом пахли щеки, чтоб курьерский:
«Ну, ты, угомонись, уймись, нишкни», —
Прошамкал мамкой ветровому сердцу,
Чтоб — без тебя, чтоб вместо рук сжимать
Ремень окна, чтоб не было «останься»,
Чтоб, умирая, о тебе гадать
По сыпи звезд, по лихорадке станций, —
Так умирать, понять, что гам и чай,
Буфетчик, вечный розан на котлете,
Что это — смерть, что на твое «прощай!»
Уж мне никак не суждено ответить.

1923

* * *

Я не трубач — труба. Дуй, Время!
Дано им верить, мне звенеть.
Услышат все, но кто оценит,
Что плакать может даже медь?
Он в серый день припал и дунул,
И я безудержно завыл,
Простой закат назвал кануном
И скуку мукой подменил.
Старались все себя превысить —
О ком звенела медь? О чем?
Так припадали губы тысяч,
Но Время было трубачом.
Не я, рукой сухой и твердой
Перевернув тяжелый лист,
На смотр веков построил орды
Слепых тесальщиков земли.
Я не сказал, но лишь ответил,
Затем что он уста рассек,
Затем что я не властный ветер,
Но только бедный человек.
И кто поймет, что в сплаве медном
Трепещет вкрапленная плоть,
Что прославляю я победы
Меня сумевших побороть?

Июль 1921

* * *

Все простота: стекольные осколки,
Жар августа и духота карболки,
Как очищают от врага дорогу,
Как отнимают руку или ногу.
Умом мы жили и пустой усмешкой,
Не знали, что закончим перебежкой,
Что хрупки руки и гора поката,
Что договаривает все граната.
Редеет жизнь, и утром на постое
Припоминаешь самое простое:
Не ревность, не заносчивую славу —
Песочницу, младенчества забаву.
Распались формы, а песок горячий
Ни горести не знает, ни удачи.
Осталась жизни только сердцевина:
Тепло руки и синий дым овина,
Луга туманные и зелень бука,
Высокая военная порука —
Не выдать друга, не отдать без боя
Ни детства, ни последнего покоя.

1939

* * *

Не мы придумываем казни,
Но зацепилось колесо —
И в жилах кровь от гнева вязнет,
Готовая взорвать висок.

И чтоб душа звериным пахла —
От диких ливней — в темноту —
Той нежности густая нахлынь
Почти соленая во рту.

И за уступками — уступки.
И разве кто-нибудь поймет,
Что эти соты слишком хрупки
И в них не уместится мед?

Пока, как говорят, «до гроба», —
Средь ночи форточку открыть,
И обрасти подшерстком злобы,
Чтоб о пощаде не просить.

И всё же, зная кипь и накипь
И всю беспомощность мою, —
Шершавым языком собаки
Расписку верности даю.

* * *

Ты говоришь, что я замолк,
И с ревностью, и с укоризной.
Париж не лес, и я не волк,
Но жизнь не вычеркнуть из жизни.
А жил я там, где сер и сед,
Подобный каменному бору,
И голубой и в пепле лет
Стоит, шумит великий город.
Там даже счастье нипочем,
От слова там легко и больно,
И там с шарманкой под окном
И плачет и смеется вольность.
Прости, что жил я в том лесу,
Что все я пережил и выжил,
Что до могилы донесу
Большие сумерки Парижа.

1945

294