Стихотворение дня

поэтический календарь

Олег Чухонцев

Сегодня день рождения у Олега Григорьевича Чухонцева.

В паводок

Свежим утром, покуда светает
в деревянном и низком краю,
медный колокол медленно мает
безъязыкую службу свою.

Облупилась яичная кладка,
сгнил настил до последней доски,
Посреди мирового порядка
нет тоскливее здешней тоски.

Здесь, у темной стены, у погоста —
оглянусь на грачиный разбой,
на деревья, поднявшие гнезда
в голых сучьях над мутной водой;

на разлив, где, по-волчьему мучась,
сходит рыба с озимых полей,
и на эту ничтожную участь,
нареченную жизнью моей;

оглянусь на пустырь мирозданья,
подымусь над своей же тщетой,
и — внезапно — займется дыханье,
и — язык обожжет немотой.

1964

«И дверь впотьмах привычную толкнул…» Читает автор

* * *

…и дверь впотьмах привычную толкнул,
а там и свет чужой, и странный гул —
куда я? где? — и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился — и щелкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.

А рядом шум, и гости за столом.
И подошел отец, сказал: — Пойдем.
Сюда, куда пришел, не опоздаешь.
Здесь все свои. — И место указал.
— Но ты же умер! — я ему сказал.
А он: — Не говори, чего не знаешь.

Он сел, и я окинул стол с вином,
где круглый лук сочился в заливном
и маслянился мозговой горошек,
и мысль пронзила: это скорбный сход,
когда я увидал блины и мед
и холодец из поросячьих ножек.

Они сидели как одна семья,
в одних летах отцы и сыновья,
и я узнал их, внове узнавая,
и вздрогнул, и стакан застыл в руке:
я мать свою увидел в уголке,
она мне улыбнулась как живая.

В углу, с железной миской, как всегда,
она сидела, странно молода,
и улыбалась про себя, но пятна
в подглазьях проступали все ясней,
как будто жить грозило ей — а ей
так не хотелось уходить обратно.

И я сказал: — Не ты со мной сейчас,
не вы со мной, но помысел о вас.
Но я приду — и ты, отец, вернешься
под этот свет, и ты вернешься, мать!
— Не говори, чего не можешь знать, —
услышал я, — узнаешь — содрогнешься.

И встали все, подняв на посошок.
И я хотел подняться, но не мог.
Хотел, хотел — но двери распахнулись,
как в лифте, распахнулись и сошлись,
и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,
быстрей, быстрей — и слезы навернулись.

И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.

И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.

Послевоенная баллада

— Привезли листовое железо.
— Кто привез? — Да какой-то мужик.
— Кто такой? — А спроси живореза.
— Сколько хочет? — Да бабу на штык.
— И хорош? — Хром на оба протеза.
А язык пулемет. Фронтовик.
— Да пошел!..

— Привезли рубероид.
Изразцы привезли и горбыль.
— А не много? — Да щели прикроет.
Ты вдова, говорит, я бобыль.
А глазищами так и буровит.
— Ну-ка, дьявол, держись за костыль,
а не то…

— Привезли черепицу. —
Убирайся! — Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше — и сказка к концу.

Ах, не ты ли — какими судьбами —
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.

1979

* * *

Что ми шумить что ми звенить давеча рано пред зорями.
«Слово о полку Игореве»

Зычный гудок, ветер в лицо, грохот колес нарастающий.
Вот и погас красный фонарь — юность, курящий вагон.
Вот и опять вздох тишины веет над ранью светающей,
и на пути с черных ветвей сыплется гомон ворон.

Родина! Свет тусклых полей, омут речной да излучина,
ржавчина крыш, дрожь проводов, рокот быков под мостом, —
кажется, все, что улеглось, талой водой взбаламучено,
всплыло со дна и понеслось, чтоб отстояться потом.

Это весна все подняла, все потопила и вздыбила —
бестолочь дней, мелочь надежд — и показала тщету.
Что ж я стою, оторопев? Или нет лучшего выбора,
чем этот край, где от лугов илом несет за версту?

Гром ли гремит? Гроб ли несут? Грай ли висит над просторами?
Что ворожит над головой неугомонный галдеж?
Что мне шумит, что мне звенит издали рано пред зорями?
За семь веков не оглядеть! Как же за жизнь разберешь?

Но и в тщете благодарю, жизнь, за надежду угрюмую,
за неуспех и за пример зла не держать за душой.
Поезд ли жду или гляжу с насыпи — я уже думаю,
что и меня кто-нибудь ждет, где-то и я не чужой.

370

Герман Плисецкий

«Труба». Читает автор

Труба

Евгению Евтушенко

В Госцирке львы рычали. На Цветном
цветы склонялись к утреннему рынку.
Никто из нас не думал про Неглинку,
подземную, укрытую в бетон.
Все думали о чем-нибудь ином.
Цветная жизнь поверхностна, как шар,
как праздничный, готовый лопнуть шарик.
А там, в трубе, река вслепую шарит
и каплет мгла из вертикальных шахт…

Когда на город рушатся дожди —
вода на Трубной вышибает люки.
Когда в Кремле кончаются вожди —
в парадных двери вышибают люди.
От Самотеки, Сретенских ворот
неудержимо катится народ
лавиною вдоль черного бульвара…
Труба, Труба — ночной водоворот,
накрытый сверху белой шапкой пара!

Двенадцать лет до нынешнего дня
Ты уходила в землю от меня.
Твои газоны зарастали бытом,
ты стать хотела прошлым позабытым,
веселыми трамваями звеня.

Двенадцать лет до этого числа
ты в подземельях памяти росла,
лишенная движения и звуков…
И вырвалась, и хлынула из люков,
и понесла меня, и понесла!

Нет мысли в наводненье. Только страх.
И мужество — остаться на постах,
не шкуру, а достоинство спасая.
Утопленница — истина босая
до ужаса убога и утла…

У черных репродукторов с утра
с каймою траурной у глаз бессонных
отцы стоят навытяжку в кальсонах.
Свой мягкий бархат стелет Левитан —
безликий глас незыблемых устоев,
который точно так же клеветал,
вещал приказы, объявлял героев.
Сегодня он — как лента в кумаче:
у бога много сахара в моче…

С утра был март в сосульках и слезах.
Остатки снега с мостовых слизав,
стекались в лужи слезы пролитые.
По мостовым, не замечая луж,
стекались на места учеб и служб
со всех сторон лунатики слепые.
Торжественно всплывали к небесам
над городом огромные портреты.
Всемирный гимн, с тридцатых лет не петый,
восторгом скорби души сотрясал.

В той пешеходной, кочевой Москве
я растворяюсь, становлюсь, как все,
объем теряю, становлюсь картонный…
Безликая, подобная волне,
стихия подымается во мне,
сметая милицейские кордоны.

И я вливаюсь каплею в поток
на тротуары выплеснутой черни,
прибоем бьющий в небосвод вечерний
над городом, в котором бог подох,
над городом, где вымер автопарк,
где у пустых троллейбусов инфаркт,
где полный паралич трамвайных линий,
и где-то в центре, в самой сердцевине,
дымится эта черная дыра…

О чувство локтя около ребра!
Вокруг тебя поборники добра
всех профсоюзов, возрастов и званий.
Там, впереди, между гранитных зданий,
как волнорезы поперек реки —
поставленные в ряд грузовики.

Бездушен и железен этот строй.
Он знает только: «осади!» и «стой!»,
он норовит ревущую лавину
направить в русло, втиснуть в горловину.
Не дрогнув, может он перемолоть
всю плещущую, плачущую плоть.

Там, впереди, куда несет река —
аляповатой вкладкой «Огонька»,
как риза, раззолочено и ало,
встает виденье траурного зала.
Там саркофаг, поставленный торчком,
с приподнятым над миром старичком,
чтоб не лежал, как рядовые трупы.
Его еще приподнимают трубы
превыше толп рыдающих и стен.
Работают Бетховен и Шопен.

Вперед, вперед, свободные рабы,
достойные Ходынки и Трубы!
Там, впереди, проходы перекрыты.
Давите, разевайте рты, как рыбы.
Вперед, вперед, истории творцы!
Вам мостовых достанутся торцы,
хруст ребер, и чугунная ограда,
и топот обезумевшего стада,
и грязь, и кровь в углу бескровных губ…
Вы обойдетесь без высоких труб!

Спрессованные, сжатые с боков,
вы обойдетесь небом без богов,
безбожным небом в клочьях облаков.
Вы обойдетесь этим черным небом,
как прежде обходились черным хлебом.
До самой глубины глазного дна
постигнете, что истина — черна.
Земля среди кромешной черноты
одна как перст, а все ее цветы,
ее высокий купол голубой —
цветной мираж, рассеянный Трубой.
Весь кислород Земли сгорел дотла
в бурлящей топке этого котла!
Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую, лет шести.
Дерзнем в толпе безлюдной быть людьми,
отдельными людьми, детьми любви.
Отчаемся — и побредем домой,
сушить над газом брюки с бахромой,
поллитра пить и до утра решать:
чем в безвоздушном городе дышать?

Труба, Труба! До страшного суда
ты будешь мертвых созывать сюда,
тех девочек, прозрачных, как слюда,
задавленных безумьем белоглазым,
и тех владельцев почернелых морд,
доставленных из подворотен в морг
и снова воскрешенных трубным гласом…

Бурли в трубе, подземная река,
дымись во мраке, исходя парами!
Мы забываем о тебе, пока
цветная жизнь сияет в панораме,
и кислород переполняет грудь.
Ты существуешь, загнанная в глубь,
в моей крови, насыщенной железом.
Вперед, вперед! Обратный путь отрезан.
Закрыт, как люк, который не поднять.
И это все, что нам дано понять…

Ленинград — Химки,
январь — сентябрь 1965

81

Ян Сатуновский

23 февраля родился Яков (Ян) Абрамович Сатуновский (1913 — 1982).

1937

* * *

Мама, мама,
когда мы будем дома?
Когда мы увидим
наш дорогой плебейский двор
и услышим
соседей наших разговор:

— Боже, мы так боялись,
мы так бежали,
а вы?
— А мы жили в Андижане,
а вы?
— А мы в Сибири,
а вы?
— А нас убили.

Мама,
так хочется уже быть дома,
чтоб всё, что было, прошло
и чтоб всё было хорошо.

1941

«Им говорят, а они молчат». Читает автор

* * *

Им говорят, а они молчат.
— Ребята, — говорят.
— Герои, — говорят.
— Решительный час настал.
— Вперёд, — говорят, — назад.
Им говорят.

Ну, что ж ты молчишь?
Не молчи, мычи.
Вой, Иван.
Сейчас тебя на убой.

Я тоже, я с тобой.
Я рядом, кричу — вставай,
кричу — давай,
кричу…

Кому-то надо кричать.

* * *

Приснилась мне обманщица,
притворщица, изменщица,
беременная женщина,
а — девочка по внешности,
в милиции заявленная,
любовником отравленная.
Бессильная, безвольная,
ничейная, погибшая,
приснилась мне любовь моя
единственная бывшая.

26 марта 1962

* * *

Берегись поезда,
берегись трамвая,
берегись автомобиля,
берегись пня,
берегись рва,
берегись завтрашнего дня —
всё равно не убережешься — нож в спину,
клык,
а то и без всякого: «космополит»
(в скобках — Мееро́вич)! —
«Безродный!» —
«Антинародный!» —
«Растлить его!» —

ну, хватит, не канючь:
как раз
ликвидируют
как класс.

Андрей Платонов

Даже ночью светились цветы.
Мужик с желтыми глазами,
прибежавший откуда-то
из полевой страны.

Как заочно живущий
наравне с забвенной травой, —
сон ведь тоже вроде зарплаты считается,
а люди нынче дороги, наравне с материалом.

Остановите этот звук!
Дайте мне ответить на него!
Возчик,
смазчик,
желтоглазый мужик,
видишь,
как теперь всё стало ничто?

10 февраля 1968

* * *

Я как дурак в деревне.
В ономнясь, анадысь, намедни.
Я, как слепой, копаюсь в огороде,
ни в огурцах не разбираясь, ни в моркови.

Старорежимный, семижильный кочет,
о чем надсаживается он,
чего он хочет?
Я не пойму. И борозды, и грядки
мне просто-таки как в линеечку тетрадки.

118