Стихотворение дня

поэтический календарь

Григорий Корин

15 марта родился Григорий Александрович Корин [Годель Шабеевич Коренберг] (1926 — 2010).

Из стихов о А. А. Тарковском

Нога

На войне потерял ногу,
и на ремне
железную
понемногу
научил ходьбе,
и подчинился судьбе,
и слава богу!
Но с годами
нога,
оставленная
за надолбами и рвами,
стала являться во сне,
и к пальцам, которых нет,
стал притрагиваться
дрожащими руками.
Но приходил рассвет,
и все становилось на место.
А потом
объявился фантом,
словно ножом
по ране
или щепоткой соли,
и такие накатывали боли,
что несуществующую ногу
искал уже и ночью и днем,
как там, под огнем,
и в конце концов
сверхчеловеческой стала ее доля.
И теперь,
кто бы ни пожаловался,
жена, сын, внук ли
на беду или боль,
все сжимается в обрубке,
словно он – душа,
побывавшая в мясорубке,
и на все отвечает
и сострадает
и человеку,
и подбитой голубке.
А то,
что было душой,
стало духом,
и обладает невероятным слухом,
и все про себя таит,
и никому не говорит заранее,
где и что произойдет
в мироздании.

* * *

Петух поет! Какая редкость
В голодный бесприютный год.
Пророческая светит ветхость,
И ветхий дремлет небосвод.

Печать ее на всем: рубахе,
Ботинках стоптанных, пальто,
И ворот черный в редком прахе,
Все превращается в ничто.

Петух поет! Трехкратным кличем
Готов кому-то пособить,
Его нечаянным величьем
Заслушаешься. Как тут быть?

Поет петух! И чем ответить
На вызов жизни, голи, нам,
На неожиданном рассвете
И жалким дням и жалким снам.

Поет и все! Нигде не виден,
И не вблизи и не вдали,
Поет ли он, кричит в обиде,
Еще неясно для земли.

В каком убежище он, скрытый
От нас, от хищнических глаз.
Поет петух! Давно забытый,
Все воскрешающий рассказ.

* * *

Не сосна меня бранила
И не ель лгала,
А на мне тупая сила
Душу отвела.
Обещала теплый угол,
Завела в тупик,
От угла остался уголь,
Белый прах от книг.
Стал играть мне на свирели
Искрометный бес,
Но уже дышал на теле,
На груди мой крест.
По уши в золе и прахе
Я стоял один
Перед елью, как у плахи,
Этой ели сын.
Я сказал: “О, Божья милость,
В чем моя вина?”
И ко мне легко склонилась
Юная сосна.
И открылось сразу небо,
И открылся дом,
Где сто лет, казалось, не был
Я — в раю земном.

Закат

Есть в одиночестве заката,
В его блуждающем огне,
И в облаках его награда,
Высоко явленная мне.
О, сколько вижу силуэтов
И лиц, ушедших навсегда,
Когда на красный стержень света
Собьется облаков гряда.
Пусть брат едва ль похож на брата
И мать — на мать,
Но там, вчерне,
Стезю их вечного возврата
Огонь вверху рисует мне.
В цветном его великолепье,
В преображеньях рук, лица —
И он является мне в небе,
Отец, как облако-овца.
И голова его, и руки
Преувеличены стократ,
Лежит спокойно он без муки
И мне велит смотреть в закат.
И я стою сосредоточен,
Волнению предела нет,
Пока в прощальной пене клочьев
Не разлетится белый свет.

247

Георгос Сеферис

13 марта родился Георгос Сеферис (1900 — 1971), лауреат Нобелевской премии 1963 года.

Орест

камнем из пращи, камнем из пращи, камнем…
Сколько поворотов, кровавых кругов, сколько
черных рядов — люди, которые смотрят,
которые смотрели, как я, стоя на колеснице,
торжествующе поднимал руку,
и восхваляли меня громкими кликами.
Хлещет в глаза пена со взмыленных морд — когда эти кони устанут?
Ось трещит, ось дымится — когда загорится ось?
Когда оборвутся поводья, когда подковы
ступят наконец спокойно на землю,
на мягкую траву, где маки цветут,
где весной ты собирала ромашки.
Прекрасны были глаза твои, только не знали, куда смотреть.
Я тоже не знаю, куда смотреть, я, лишенный родины,
здесь состязаюсь — сколько еще кругов?
Подгибаются ноги: все слабей упираются в ось.
Ноги всегда подгибаются, если боги того пожелают.
И никто от этого не может уйти, как ни старайся.
Разве можно уйти от моря, которое тебя колыхало,
к которому ты стремишься вот здесь, на этой арене,
средь вражды и конского храпа,
среди камышей осенних, звенящих лидийским ладом.
Море, которое найти невозможно, как ни старайся,
сколько ни возвращайся назад к Эриниям.
Черные, неподвижные,
они молчат
и ничего не прощают.

Санторин

Склонись, если сможешь, к темному морю,
забыв об отзвуках флейты, забыв о босых ногах,
которые топтали твой сон в жизни другой, утонувшей.

Напиши, если сможешь, на черепке последнем
день, место и имя
и кинь его в море, пусть он тоже утонет.

Нагими остались мы здесь на этом плавучем камне,
глядя, как острова возникают из моря,
глядя, как красные острова погружаются в глубину,
в свой сон, в наш сон.
Нагими остались мы здесь,
и весы в наших руках
склоняются к несправедливости.

Силы каблук, ничем не смущенная воля, расчетливая любовь,
предначертания, что созревают под солнцем,
путь судьбы: удар по плечу молодой ладони;
в том краю, что не смог устоять и рассыпался,
в том краю, что когда-то был нашим, —
лишь пепел, и ржавчина, и тонущие острова.

Жертвенники разбиты,
друзья забыты,
пальмовые ветви в грязи.

Дай, если сможешь, рукам своих странствий свободу
здесь, в закоулке времен, на корабле,
коснувшемся горизонта.
Когда уже брошена кость,
когда штык наткнулся на панцирь,
когда глаз твой сумел распознать врага,
когда в обнищавших душах
иссохла любовь;
и, оглянувшись вокруг, ты видишь вокруг, что окружен
кольцом подкосившихся ног,
кольцом безжизненных рук,
кольцом покрытых мраком очей;
Когда даже смерть
не можешь выбрать по сердцу
и подчиняешься зову —
волчьему вою, —
велению долга;
тогда,
если сможешь, дай рукам своим странствий свободу,
отбрось неверное время
и погрузись в глубину.
Погружается
поднимающий тяжкие камни.

Микены

Дай мне твои руки, дай мне твои руки, дай мне твои руки.

Чернели в ночи
вершины острые гор,
невидимый месяц светом своим заливал долину,
громоздились черные камни
за моею спиной.
И я увидел
жизнь свою, натянутую как струна,
начало, конец,
мгновенье последнее —
руки мои.

Поднимающий тяжкие камни погружается в глубину.
Камни эти я поднимал, сколько хватало сил,
камни эти любил я, сколько хватало сил,
камни эти — судьбу мою.
Раненный в самое сердце собственной моею землею,
отравленный собственной моею одеждой,
осужденный собственными моими богами —
камнями этими.

Я знаю — они ничего не знают, но я,
столько раз проследивший
путь от убийцы до жертвы,
от жертвы к возмездию
и от возмездия — снова к убийце,
я, столько блуждавший в поисках
пурпура неизбывного,
вечера возвращенья,
я, слышавший в редкой траве
шипение фурий,
я видел, как сплетаются гадюки и змеи
над проклятым поколеньем,
видел нашу судьбу.

Здесь, на закате мира
глуше звучат голоса камня и снов.
Память о тяжком труде окаменела в ритме
топота чьих-то давно позабытых ног,
нагие тела замурованы
в основы минувших веков. Глаза,
устремленные, устремленные к знаку,
который, как ни старайся, все равно не сумеешь увидеть.
Душа, которая жаждет
стать твоею душою.

Даже безмолвие стало теперь чужим
здесь, где затихли навек жернова.

Переводы Л. П. Лихачёвой

37

Олег Чухонцев

Сегодня день рождения у Олега Григорьевича Чухонцева.

В паводок

Свежим утром, покуда светает
в деревянном и низком краю,
медный колокол медленно мает
безъязыкую службу свою.

Облупилась яичная кладка,
сгнил настил до последней доски,
Посреди мирового порядка
нет тоскливее здешней тоски.

Здесь, у темной стены, у погоста —
оглянусь на грачиный разбой,
на деревья, поднявшие гнезда
в голых сучьях над мутной водой;

на разлив, где, по-волчьему мучась,
сходит рыба с озимых полей,
и на эту ничтожную участь,
нареченную жизнью моей;

оглянусь на пустырь мирозданья,
подымусь над своей же тщетой,
и — внезапно — займется дыханье,
и — язык обожжет немотой.

1964

«И дверь впотьмах привычную толкнул…» Читает автор

* * *

…и дверь впотьмах привычную толкнул,
а там и свет чужой, и странный гул —
куда я? где? — и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился — и щелкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.

А рядом шум, и гости за столом.
И подошел отец, сказал: — Пойдем.
Сюда, куда пришел, не опоздаешь.
Здесь все свои. — И место указал.
— Но ты же умер! — я ему сказал.
А он: — Не говори, чего не знаешь.

Он сел, и я окинул стол с вином,
где круглый лук сочился в заливном
и маслянился мозговой горошек,
и мысль пронзила: это скорбный сход,
когда я увидал блины и мед
и холодец из поросячьих ножек.

Они сидели как одна семья,
в одних летах отцы и сыновья,
и я узнал их, внове узнавая,
и вздрогнул, и стакан застыл в руке:
я мать свою увидел в уголке,
она мне улыбнулась как живая.

В углу, с железной миской, как всегда,
она сидела, странно молода,
и улыбалась про себя, но пятна
в подглазьях проступали все ясней,
как будто жить грозило ей — а ей
так не хотелось уходить обратно.

И я сказал: — Не ты со мной сейчас,
не вы со мной, но помысел о вас.
Но я приду — и ты, отец, вернешься
под этот свет, и ты вернешься, мать!
— Не говори, чего не можешь знать, —
услышал я, — узнаешь — содрогнешься.

И встали все, подняв на посошок.
И я хотел подняться, но не мог.
Хотел, хотел — но двери распахнулись,
как в лифте, распахнулись и сошлись,
и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,
быстрей, быстрей — и слезы навернулись.

И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.

И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.

Послевоенная баллада

— Привезли листовое железо.
— Кто привез? — Да какой-то мужик.
— Кто такой? — А спроси живореза.
— Сколько хочет? — Да бабу на штык.
— И хорош? — Хром на оба протеза.
А язык пулемет. Фронтовик.
— Да пошел!..

— Привезли рубероид.
Изразцы привезли и горбыль.
— А не много? — Да щели прикроет.
Ты вдова, говорит, я бобыль.
А глазищами так и буровит.
— Ну-ка, дьявол, держись за костыль,
а не то…

— Привезли черепицу. —
Убирайся! — Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше — и сказка к концу.

Ах, не ты ли — какими судьбами —
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.

1979

* * *

Что ми шумить что ми звенить давеча рано пред зорями.
«Слово о полку Игореве»

Зычный гудок, ветер в лицо, грохот колес нарастающий.
Вот и погас красный фонарь — юность, курящий вагон.
Вот и опять вздох тишины веет над ранью светающей,
и на пути с черных ветвей сыплется гомон ворон.

Родина! Свет тусклых полей, омут речной да излучина,
ржавчина крыш, дрожь проводов, рокот быков под мостом, —
кажется, все, что улеглось, талой водой взбаламучено,
всплыло со дна и понеслось, чтоб отстояться потом.

Это весна все подняла, все потопила и вздыбила —
бестолочь дней, мелочь надежд — и показала тщету.
Что ж я стою, оторопев? Или нет лучшего выбора,
чем этот край, где от лугов илом несет за версту?

Гром ли гремит? Гроб ли несут? Грай ли висит над просторами?
Что ворожит над головой неугомонный галдеж?
Что мне шумит, что мне звенит издали рано пред зорями?
За семь веков не оглядеть! Как же за жизнь разберешь?

Но и в тщете благодарю, жизнь, за надежду угрюмую,
за неуспех и за пример зла не держать за душой.
Поезд ли жду или гляжу с насыпи — я уже думаю,
что и меня кто-нибудь ждет, где-то и я не чужой.

338