Стихотворение дня

поэтический календарь

Владимир Высоцкий

25 января родился Владимир Семёнович Высоцкий (1938 — 1980).

«Кони привередливые». Исполняет автор, 1977

Кони привередливые

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю
Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю…
Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман глотаю, —
Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Вы тугую не слушайте плеть!
Но что-то кони мне попались привередливые —
И дожить не успел, мне допеть не успеть.

Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…

Сгину я — меня пушинкой ураган сметет с ладони,
И в санях меня галопом повлекут по снегу утром, —
Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони,
Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту!

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Не указчики вам кнут и плеть.
Но что-то кони мне попались привередливые —
И дожить не успел, мне допеть не успеть.

Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…

Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий, —
Что ж там ангелы поют такими злыми голосами?!
Или это колокольчик весь зашелся от рыданий,
Или я кричу коням, чтоб не несли так быстро сани?!

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Умоляю вас вскачь не лететь!
Но что-то кони мне попались привередливые —
Коль дожить не успел, так хотя бы — допеть!

Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…

1972

«Дорогая передача!» Исполняет автор, 1978

Письмо в редакцию телевизионной передачи «Очевидное — невероятное» из сумасшедшего дома

Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась, —
Вместо чтоб поесть, помыться,
Уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экрана собралась.

Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд, —
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплел —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.

Уважаемый редактор!
Может, лучше — про реактор?
Про любимый лунный трактор?!
Ведь нельзя же! — год подряд:
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают;
То у вас собаки лают,
То руины — говорят!

Мы кой в чем поднаторели:
Мы тарелки бьем весь год —
Мы на них собаку съели, —
Если повар нам не врет.
А медикаментов груды —
В унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг — Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!

Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
Не испортят нам обедни
Злые происки врагов!

Это их худые черти
Бермутят воду во пруду,
Это все придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочиняли ноту ТАСС…
Тут примчались санитары —
Зафиксировали нас.

Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик
Как ведьмак на шабаше:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы!
Нам бермуторно на сердце
И бермутно на душе!»

Сорок душ посменно воют —
Раскалились добела, —
Во как сильно беспокоют
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был, —
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.

Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет, —
Подал знак кому-то — значит,
Фельдшер вырвет провода.
Нам осталось уколоться —
И упасть на дно колодца,
И пропасть на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.

Ну а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду — им не все равно:
«Удивительное рядом —
Но оно запрещено!»

Вон дантист-надомник Рудик —
У него приемник «Грундиг», —
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам
И подвинулся рассудком, —
К нам попал в волненье жутком
С номерочком на ноге.

Прибежал, взволнован крайне, —
Сообщеньем нас потряс,
Будто — наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Весь распался на куски, —
Двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.

Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме, —
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли —
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.

«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал, —
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился как еж, —
Он над нами издевался, —
Сумасшедший — что возьмешь!

Взвился бывший алкоголик,
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даешь!»
Разошелся — так и сыпет:
«Треугольник будет выпит! —
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»

Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи миль, —
Зря «Америку» не глушим,
Зря не давим «Израиль»:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!

Лектора из передачи!
Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ!
Нас берите, обреченных, —
Треугольник вас, ученых,
Превратит в умалишенных,
Ну а нас — наоборот.

Пусть — безумная идея, —
Не решайте сгоряча.
Отвечайте нам скорее
Через доку главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись.
Отвечайте нам — а то,
Если вы не отзоветесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!

1977

422

Джордж Гордон Байрон

22 января родился Джордж Гордон Байрон (1788 — 1824).

Портрет работы Т. Филлипса, 1813

Дон-Жуан

Песнь вторая

(отрывок)

Как долго он на берегу лежал,
Не знал Жуан — он потерял сознанье
И времени совсем не замечал:
Сквозь тяжкие, но смутные страданья
Он, пробиваясь к жизни, ощущал
Биенье крови, пульса трепетанье,
Мучительно томясь. За шагом шаг
Смерть отступала, как разбитый враг.

Глаза открыл он и закрыл устало
В недоуменье. Чудилось ему,
Что лодку то качало, то бросало,
И с ужасом он вспомнил — почему,
И пожалел, что смерть не наступала.
И вдруг над ним сквозь сон и полутьму
Склонился лик прекрасный, как виденье.
Лет восемнадцати, а то и менее.

Все ближе, ближе… Нежные уста,
Казалось, оживляющим дыханьем
Его согреть хотели; теплота
Ее руки с заботливым вниманьем
Касалась щек его, висков и рта
С таким любовным, ласковым желаньем
В нем снова жизнь и чувства воскресить,
Что мой герой вздохнул — и начал жить.

Тогда его полунагое тело
Плащом прикрыли, голову его
Поникшую приподняли несмело;
Жуан, еще не помня ничего,
К ее щеке прижался, помертвелый,
И, из кудрей питомца своего
Рукою нежной влагу выжимая,
Задумалась красавица, вздыхая.

Потом его в пещеру отнесла
Она вдвоем с прислужницей своею.
Хоть та постарше госпожи была,
Но позадорней, да и посильнее.
Костер она в пещере развела,
И перед ним предстала, словно фея,
Девица — или кем бы там она
Ни оказалась, — девственно стройна.

На лбу ее монеты золотые
Блестели меж каштановых кудрей,
И две косы тяжелые, густые
Почти касались пола. И стройней
Была она и выше, чем другие;
Какое-то величье было в ней,
Какая-то надменность; всякий знает,
Что госпоже надменность подобает.

Каштановыми были, я сказал,
Ее густые волосы; но очи —
Черны как смерть; их мягко осенял
Пушистый шелк ресниц темнее ночи.
Когда прекрасный взор ее сверкал,
Стрелы быстрей и молнии короче, —
Подумать каждый мог, ручаюсь я,
Что на него бросается змея.

Лилейный лоб, румянец нежно-алый,
Как небо на заре; капризный рот…
Такие губки увидав, пожалуй,
Любой о милых радостях вздохнет!
Она красой, как статуя, сияла.
А впрочем, присягну: искусство лжет,
Что идеалы мраморные краше,
Чем юные живые девы наши!

Я говорю вам это неспроста,
Я даже под присягой утверждаю:
Одной ирландской леди красота
Увянет незамеченной, я знаю,
Не оживив ни одного холста;
И если злое время, все меняя,
Морщинами сей лик избороздит, —
Ничья нам кисть его не сохранит!

Такою же была и эта фея;
Хоть не испанским был ее наряд —
Попроще, но поярче, веселее.
Испанки избегают, говорят,
Материй ярких — хитрая затея!
Но как они таинственно шуршат
Баскинами и складками мантильи —
Веселые прелестницы Севильи!

Но наша дева в пестрые цвета
Была с большим уменьем разодета.
Все было ярко в ней — и красота,
И золото, и камни — самоцветы.
И кружевная тонкая фата,
И поясок, и кольца, и браслеты,
И туфельки цветные; но — ей-ей! —
Чулок на ножках не было у ней!

Костюм ее служанки был скромнее,
Из пестрых тканей, более простых;
Фата была, понятно, погрубее,
И серебро монет в кудрях густых
(Оно приданым числилось за нею,
Как водится у девушек таких).
Погуще, но короче были косы.
Глаза живее, но чуть-чуть раскосы!

Они с изобретательным стараньем
Кормили Дон-Жуана каждый час.
Всем женщинам — пленительным созданьям —
Естественно заботиться о нас.
Бульон какой-то с редкостным названьем
Ему варили; уверяю вас:
Таких бульонов даже в дни Ахилла
С самим Гомером муза не варила!

Но мне пора вам рассказать, друзья,
Что вовсе не принцессы девы эти.
(Я не люблю таинственности, я
Не выношу манерности в поэте!)
Итак, одна красавица моя —
Прислужница, как всякий мог заметить;
Вторая — госпожа. Отец ее
Живет уловом: каждому свое!

Он в юности был рыбаком отличным —
И, в сущности, остался рыбаком,
Хотя иным уловом необычным
Он занимался на море тайком.
Мы числим контрабанду неприличным
Занятием, а грабежи — грехом.
Но не понес за грех он наказанья,
А накопил большое состоянье.

Улавливал он в сети и людей,
Как Петр-апостол, — впрочем, скажем сразу,
Немало он ловил и кораблей,
Товарами груженных до отказу,
Присваивал он грузы без затей,
Не испытав раскаянья ни разу,
Людей же отбирал, сортировал —
И на турецких рынках продавал.

Он был по крови грек, и дом красивый
Имел на диком острове Циклад.
И жил свободной жизнью и счастливой,
Поскольку был достаточно богат.
Не нам судить, читатель мой пытливый,
В каких он прегрешеньях виноват,
Но дом украсил он лепной работой,
Картинами, резьбой и позолотой.

Имел он дочь — красавицу. За ней
Приданого готовил он немало,
Но дочь его Гайдэ красой своей
Богатства блеск бесспорно затмевала.
Как деревцо, в сиянье вешних дней
Она светло и нежно расцветала
И нескольким искателям в ответ
Уже сказала ласковое «нет».

И вот, гуляя вечером однажды,
Жуана на песке она нашла,
Бессильного от голода и жажды.
Конечно, нагота его могла
Смутить девицу — это знает каждый,
Но жалость разом все превозмогла.
Нельзя ж, чтоб умер он, такой пригожий,
И главное — с такою белой кожей!..

Но просто взять его в отцовский дом,
Она считала, будет ненадежно:
Ведь в помещенье, занятом котом,
Больных мышей лечить неосторожно,
Старик владел практическим умом,
И νοός бы подсказал ему, возможно,
Юнца гостеприимно подлечив,
Его продать, поскольку он красив.

νοός(греч.) ум, смекалка.

И вот она, служанки вняв совету
(Служанкам девы любят доверять),
Жуана отнесла в пещеру эту
И там его решила посещать.
Их жалость возрастала; дива нету:
Ведь жалость — это божья благодать,
Она — сказал апостол Павел здраво —
У райских врат на вход дает нам право!

Костер они в пещере развели,
Насобирав поспешно и любовно
Все, что на берег волны принесли, —
Обломки весел, мачты, доски, бревна.
Во множестве здесь гибли корабли,
И рухляди трухлявой, безусловно,
По милости господней, так сказать,
Хватило бы костров на двадцать пять.

Ему мехами ложе застелили;
Гайдэ не пожалела ничего,
Чтоб все возможные удобства были
К услугам Дон-Жуана моего.
Его вдобавок юбками накрыли
И обещали навестить его
С рассветом, принеся для угощенья
Хлеб, кофе, яйца, рыбу и печенье.

Когда они укутали его,
Заснул он сразу; так же непробудно
Спят мертвецы, бог знает отчего:
Наверно, просто им проснуться трудно.
Не вспоминал Жуан мой ничего,
И горе прошлых лет, довольно нудно
В проклятых снах терзающее нас,
Не жгло слезой его закрытых глаз.

Жуан мой спал, а дева наклонилась,
Поправила подушки, отошла.
Но оглянулась: ей вообразилось —
Он звал ее во сне. Она была
Взволнована, и сердце в ней забилось.
Сообразить красотка не смогла,
Что имени ее, уж без сомненья,
Еще не знал Жуан мой в то мгновенье.

1818
Перевод Т. Г. Гнедич

227

Юрий Левитанский

22 января родился Юрий Давидович Левитанский (1922 — 1996).

Воспоминанье о дороге

Дорога была минирована,
но мы это поняли
слишком поздно,
и уже не имело смысла
возвращаться обратно,
и мы решили идти
дальше,
на расстоянии друг от друга,
я впереди,
он сзади,
а потом менялись местами.
Мы ступали осторожно,
кое-где
мины выглядывали из-под снега,
темные коробочки,
припорошенные снегом,
такие безобидные с виду.
Мы ступали осторожно,
след в след,
мы вспотели,
хотя мороз был что надо,
и сердце замирало,
останавливалось,
и начинало стучать
не прежде,
чем нога опиралась на твердое,
и тогда стучало в висках,
и вновь замирало
перед следующим шагом.
Потом повалил снег,
потом послышались взрывы
и крик:
— Ложись! так вашу так! —
а дальше,
дальше ничего не помню,
только дорога,
и сердце замирает,
и останавливается,
и начинает стучать
не прежде,
чем нога обопрется на твердое,
и снова стучит в висках,
и вновь замирает
перед следующим шагом.

Птицы

Когда снега земли и неба
в окне смешались заодно,
я раскрошил краюшку хлеба
и бросил птицам за окно.

Едва во сне, как в черной яме,
рассвет коснулся век моих,
я был разбужен воробьями,
случайной трапезою их.

Они так весело стучали
о подоконник жестяной,
что показалось мне вначале,
что это дождик за стеной.

Потом их стук о подоконник
родил уверенность во мне,
что по дороге скачет конник
морозной ночью при луне.

Что это кто-то,
по ошибке
встав среди ночи, второпях
строчит на пищущей машинке
смешной рассказ о воробьях.

А птицы шумно пировали
и, явный чувствуя подъем,
картины эти рисовали
в воображении моем.

Как будто впрямь благодарили
меня за что-то воробьи,
они на память мне дарили
произведения свои.

Они давали безвозмездно,
а не за пищу и за кров,
по праву бедных и безвестных
и все же гордых мастеров.

Они творили, словно пели,
и, так возвышенно творя,
нарисовали звук капели
среди зимы и января.

И был отчетливый рисунок
в моем рассветном полусне —
как будто капало с сосулек
и дело двигалось к весне.

72