Стихотворение дня

поэтический календарь

Владимир Британишский

16 июля родился Владимир Львович Британишский (1933 — 2015).

* * *

Я азы познавал на Балтийском щите,
где валунные глыбы лежат,
и привык к каменистой его красоте,
неуютной, как лунный ландшафт.

Там планеты почти обнаженный костяк
проступал, чуть присыпан песком,
остов мира, который во всех плоскостях
живописцам-кубистам знаком.

А потом Анабарский негнущийся щит
обнажился в обрыве реки,
и узрел я конструкцию каменных плит,
подпирающих материки.

Ибо эти щиты — как слоны и киты,
о которых твердили не зря.
И они, как любая основа, просты,
но без них, без основы, нельзя.

Старая фотография

Лев Британишский, ~1920.

Вот в парке, в пригороде Петрограда,
сидит отец мой, оседлав скамью.
Рисует. Взглядом устремлен в свою
натуру. Сзади — то ли балюстрада,
то ли ограда; может быть, фрагмент
дворцовой галереи. Он — студент.
Пожалуй, в Академии Художеств.
(лет двадцать есть уже ему). А может,
еще у Штиглица. Он в пиджаке
расстегнутом. Огромные карманы.
А рукава немного коротки…
С мольбертом ходят только старики.
Этюдник носят только шарлатаны.
Бумаги лист. Кусок угля в руке.
Лист на картоне, а под ним — полено
березовое (ну и здоровенно!
откуда оно только здесь взялось?).
Стволы двух-трех деревьев: не берез,
а сосен: как классичные колонны.
И не мешает город отдаленный
сосредоточиться. И первый штрих
вот-вот, ликующий, как первый стих,
вскипит — нетерпеливо, торопливо,
от жажды высказаться, от наплыва
чувств, от желанья видеть на листе
то, что в уме уже давно готово,
хотя в натуре ничего такого
или подобного по красоте
и не было совсем…

Спеши, отец!
Жизнь коротка: начало и конец,
а середины почему-то нету.
Пребудет вечно мир, который вне,
но то, что в нас, внутри, в тебе, во мне,
кто, кроме нас, поведать может свету?

1982

* * *

“Тех, кто в смешанном браке, не будут трогать”, —
утешал отец. Речь шла о поляках.
Мать сидела в те дни, ожидая сроков.
Я не спрашивал смысла, запомнил впрок их,
восемь слов, подслушанных, полупонятных.

Обошлось: не трогали в Ленинграде.
Маму, польку из Гатчины, не сослали.
Вы, поляки, простите мне, бога ради,
что в годину бедствий я был не с вами.

“Тех, кто в смешанном браке, не будут трогать”, —
утешала мать. Речь шла о евреях.
Мой отец сидел, ожидая сроков
и почти торопя: скорее б, скорее б.
Обошлось, не выслали: умер Сталин,
и не тронули с места Шацев и Кацев.
(А потом, глядишь, потихоньку стали
возвращать калмыков и часть кавказцев).

Так вот жил я, рожденный в смешанном браке,
что еврея и польку связал друг с другом.
И во мне, еврее, во мне, поляке,
человек был дважды грубо поруган.

Да, но шкура сошла с меня носорожья,
и чужие несчастья мне не чужие,
я — татарин крымский, немец Поволжья,
армянин из Баку, но и турок тоже,
соплеменник всех, кто живут и жили.

И двойная рана моих сознаний
кровоточит предчувствиями и снами:
их сослали, так, стало быть, нас сослали,
все, что сними случилось, случилось с нами.

Люди! Что ж вы не видите брата в брате?
Он — такой же самый, такой, как все вы,
он, рожденный в том же смешанном браке,
злополучном браке Адама с Евой.

1990

* * *

Я в отпуске.
Я гость.
Я эгоист.
За стол присядем —
будто я в президиуме.
Мне мать старается обедом угодить.
Отец и брат ко мне предупредительны.
И ломтиками режут мне лимон,
и коньяку пододвигают рюмку —
я чокаюсь, протягивая руку.

Но я уже отрезанный ломоть.

Мы обсуждаем быт, бюджет семьи
и живописи каверзные свойства.
А предо мною — Северная Сосьва:
январь, а все дымятся полыньи!

Вон — лошади заметны на снегу.
Вон — лыжники.
А кто — сейчас увидим.
Наверно, это Яков Чусовитин
из двухнедельной вылазки в тайгу.

Я дома.
Я в гостях.
Я отпускник.
Я маменькин сынок еще.
Я Вова.
Как мог я эти годы жить без них!
Как мыслить я могу уехать снова!

Мне прилепиться б к этим старикам,
к их ритуалу,
к быту,
к их бюджету.
И не блуждать и не метаться там,
где ничего устойчивого нету.
Я сплю…
(Прозрачны сны мои.)
Я сплю…
(И редкостны, как двойники кристаллов.)
Не царства ли Сибирского послу
такой прием у петербуржцев старых?

Я сплю, как в детстве, лежа на спине.
Во мне проходит плоскость симметрии.
И Ленинград срастается во мне
с просторами пережитой России.

140

Игорь Меламед

14 июля родился Игорь Сунерович Меламед (1961 — 2014).

igor-melamed

«И лед на полыхающем виске». Читает автор

* * *

И лед на полыхающем виске,
и пламень за картонною стеною…
И если все висит на волоске —
не мучь меня, но сжалься надо мною.
И камень, что летит наискосок,
и пламень, обрывающий молитву…
И Тот, Кто держит тонкий волосок,
другой рукой уже заносит бритву.

Темный ангел

В поздний час изнеможенья
всех бессонных, всех скорбящих,
в ранний час, когда движенья
крепко скованы у спящих,

в час разомкнутых объятий,
в час, когда покой как милость
всем, чье сердце утомилось
от молитв и от проклятий,

в тишине необычайной,
в млечном сумраке над нами
появляется печальный
ангел с темными крылами.

Над безумною столицей,
восстающей из тумана,
наклонясь, как над страницей
Откровенья Иоанна, —

не блаженный вестник рая
и не дух, что послан адом,
не храня и не карая
смотрит он печальным взглядом,

смотрит с ангельского неба
в нашу ночь, и в этом взгляде
нет ни ярости, ни гнева,
ни любви, ни благодати.

В час, когда укрыться нечем
нам от родины небесной,
над жилищем человечьим
нависая, как над бездной,

как звезда перед паденьем
наклонясь во мрак тревожный,
с каждым новым появленьем
холодней и безнадежней

в час забвенья, в час бессилья
он глядит на все земное,
дикие, глухие крылья
простирая надо мною…

* * *

В бездушной вечности, увы,
мы все уже смежили веки.
Вы, современники, и вы,
рожденные в грядущем веке,
для вечности давно мертвы,
как ионические греки.

Душа, разбился твой сосуд,
забудь о бренном человеке,
и пусть, как встарь, тебя несут
мифологические реки
в подземный плен, на Страшный суд,
в огонь, не гаснущий вовеки,

в сиянье, где тебя спасут.

159

Памяти Марины Вирты

9 или 10 июня скончалась Марина Ильинична Вирта (1945 — 2021).

* * *

А. В.

Мимо того магазина, где мы покупали ботинки,
Мимо другого, где мы покупали сосиски,
Плыть бы и плыть по осенней и желтой Ордынке,
За руки взявшись, жуя потихоньку ириски.
Вечная теплая лужа качает ненужные доски —
Темный свидетель татаро-монгольских нашествий.
Слева мерцает загадочный храм Клементовский,
Прямо — маячит загадочный храм Кадашевский.
Вечер. На мокрой Ордынке последней листвы трепыханье.
Спросишь: «Давно это было?» — а я не отвечу.
Мучит одышка, на стих не хватает дыханья,
Памяти нашей не хватит на краткую встречу.
Глупые мелочи собраны в памяти нашей недужной —
Лужа, сосиски… А впрочем, ты память не мучай.
Тошно и липко во рту от ириски ненужной,
Кружат над храмами голуби, годы и тучи.

* * *

Назначай последнее свиданье,
Приходи с нелепыми цветами
И молчи, покуда состраданье
Не протянет мостик между нами.
А потом веди любой дорогой.
Будет ветер — головы остудим.
В сквере на скамеечке убогой
Мы цветы ненужные забудем.
Мы забудем и слова, и жесты,
Зачеркнем притворства и причуды.
Переходы будут, переезды,
Перебранки будут, пересуды.
Неустройство, нас опережая,
Будет ждать и требовать ответа.
Будет домом комната чужая
И столом — вчерашняя газета.
Не подарит нам судьба отсрочки,
Ублажать не станет вечным маем.
Вот и я. Давай свои цветочки.
Торопись — на поезд опоздаем.

* * *

Еще одна — строка или вина,
Победа ли, страница ли, утрата, —
Она опять приходит, значит, надо,
Чтобы она пришла — еще одна
Надежда, безутешность, годовщина,
Еще одна иллюзия — причина
Того, что так заманчиво смотреть
В грядущее, и там, за облаками,
Беду чужую развести руками
И, мудрости набравшись, не стареть.
Еще одна загадка между строк,
Дорога, птица и краюха хлеба.
Листву сожгли, но тянется дымок
Живою нитью, уходящей в небо.
Ему навстречу, медленно кружа,
Еще одна опустится душа
И горько всхлипнет над непоправимым.
Бессмертны узы неба и земли…
Мы б этому поверить не смогли,
Когда б не надышались горьким дымом.
Легко ль пробиться будущим побегам?
Но Родина, засыпанная снегом,
Вся в ожиданье солнца и тепла.
Еще одна весна, влюбленность, жалость…
Дорога вверх вовек не прекращалась,
В нее самозабвенно превращалось
Все, что сжигалось на земле дотла.

16