Стихотворение дня

поэтический календарь

Елизавета Кузьмина-Караваева

31 марта 1945 года в концлагере Равенсбрюк была убита Елизавета Юрьевна Скобцова (по первому мужу Кузьмина-Караваева, в монашестве Мария).

elizaveta-kuzmina-karavaeva

* * *

Встает зубчатою стеной
Над морем туч свинцовых стража.
Теперь я знаю, что я та же
И что нельзя мне стать иной.

Пусть много долгих лет пройдет,
Пусть будет волос серебриться, —
Я, как испуганная птица,
Лечу; и к дали мой полет.

Закатом пьяны облака,
И солнце борется с звездою;
Над каждой взрытой бороздою
Все то же небо; так века.

И так века взрывает плуг
Усталые от зерен нивы,
И так века шумят приливы,
Ведет земля свой мерный круг.

И так же все; закрыть глаза,
Внимать без счастья и без муки,
Как ширятся земные звуки,
Как ночь идет, растет лоза.

Идти смеясь, идти вперед
Тропой крутой, звериным следом.
И знать — конец пути неведом,
И знать — в конце пути — полет.

99

Николай Туроверов

30 марта 1899 года в станице Старочеркасская родился Николай Николаевич Туроверов. Скончался 23 сентября 1972 года в Париже.

nikolay-turoverov

Ветер

Дуй, ветер, дуй! Сметай года,
Как листьев мертвых легкий ворох.
Я не забуду никогда
Твой начинающийся шорох,
Твоих порывов злую крепь
Не разлюблю я, вспоминая
Далекую родную степь
Мою от края и до края.
И сладко знать: без перемен
Ты был и будешь одинаков, —
Взметай же прах Азовских стен,
Играй листвою буераков,
Кудрявь размах донской волны,
Кружи над нею чаек в плаче,
Сзывай вновь свистом табуны
На пустырях земель казачьих
И, каменных целуя баб
В свирепой страсти урагана,
Ковыльную седую хлябь
Гони к кургану от кургана.

1924

Степь

Памяти отца

1

Был полон мир таинственных вещей,
А я был жаден, беспокоен, зорок, —
В Донце ловил я голубых лещей,
И хищных щук и сонных красноперок.
А в длинных буераках за Донцом,
Без промаха стреляя куропаток,
Я мог уже соперничать с отцом,
С охотниками быть за панибрата.
Я забывал, что надо пить и есть,
Собака верная со мной не разлучалась,
Ее, в репьях, всклокоченная шерсть
Руном мне драгоценнейшим казалась.
И не было подобных ей собак
И не было страны подобно этой,
Где-б можно было задыхаться так
От счастья и от солнечного света.
Сияла степь все суше, горячей…
И нежностью уже нечеловечьей
Звучал мне голос… Только голос чей?
Наверно, твой, — тоскующий кузнечик.

2

Опять в степи неугомонный ветер.
Свистит ковыль, качается бурьян.
Опять ирландец, — годовалый сеттер, —
От дикого простора полупьян.
Кружит, кружит широкими кругами, —
А дичи нет — какая пустота.
В печальном небе высоко над нами
Летят, не опускаясь, стрепета.
Весь птичий мир готовится к отлету,
Пернатый мир давно на стороже;
Сентябрь зовет на псовую охоту,
Не видя толку в дробовом ружье.
Но мы с тобой, мой рыжий пес, не верим,
Что нашей воле подошел конец, —
По малолетству, за осенним зверем
Не пустит нас стареющий отец, —
Кружим, кружим в степи, не отдыхая, —
Авось, еще нарвемся на дрофу,
Иль диких уток обнаружим стаю
Под вечер в мочажинах на лугу.
Но степь мертва. За черными скирдами
Под ветром тлеет медленный закат,
И машет нам тревожными руками —
Зовет домой, — полураздетый сад.
Отец сидит за бесконечным чаем,
Бушует ночь вслепую на дворе,
И мы с ирландцем рядом засыпаем
В отцовском кабинете на ковре.

3

Священный час еды!
Благословенный час,
Ниспосланный голодным и усталым.
Кулеш, заправленный малороссийским салом,
Кипит, дымясь, в чугунном котелке.
Счастливый день, ниспосланный от Бога!
Возница мой увел коней к реке
На водопой, где мокрая дорога
Парома ждет. Но не спешит паром,
И мне уже не надо торопиться, —
Куда спешить, когда уверен в том,
Что этот день не может повториться.
Дождь отшумел давно. Но солнца нет, как нет.
И длится час блаженного покоя,
И льется на поля такой чудесный свет,
Что кажется весь мир одетым в голубое.

1946

* * *

Мороз крепчал. Стоял такой мороз
Что бронепоезд наш застыл над яром,
Где ждал нас враг, и бедный паровоз
Стоял в дыму и задыхался паром.
Но и в селе, раскинутом в яру,
Никто не выходил из хат дымящих, —
Мороз пресек жестокую игру,
Как самодержец настоящий.
Был лед и в пулеметных кожухах;
Но вот в душе, как будто, потеплело:
Сочельник был. И снег лежал в степях.
И не было ни красных и ни белых.

1950

* * *

Дети сладко спят, и старики
Так же спят, впадающие в детство.
Где-то, у счастливейшей реки,
Никогда не прекратится малолетство.
Только там, у райских берегов,
Где с концом сливается начало,
Музыка неслыханных стихов,
Лодки голубые у причала;
Плавают воздушные шары,
Отражая розоватый воздух,
И всегда к услугам детворы
Даже днем не меркнущие звезды.
И являются со всех сторон,
Человеку доверяющие звери
И сбывается чудесный сон, —
Тот, которому никто не верит.
Только там добры и хороши
Все, как есть, поступки и деянья,
Потому что взрослых и больших
Ангел выгнал вон без состраданья.

1951

200

Михаил Лаптев

29 марта родился Михаил Юрьевич Дзалаев [Лаптев] (1960 — 1994).

* * *

Тяжелая слепая птица
назад в язычество летит,
и мир асфальтовый ей снится,
и Гегель, набранный в петит.

Молчанье жирное зевает.
Она летит, в себе храня
густую память каравая
и корни черные огня.

Она летит над лесом топким
воспоминания и сна,
летит из черепной коробки
осиротелого пшена.

Она летит из подсознанья
в глухой березовый восход,
и изморосью расставанья
от крыльев глиняных несет.

Май 1987

* * *

Как писал в послании Вяземскому А.С.,
наша жизня есть бред желез, автомат СС,
даже — даже если убрать нам третью с четвертой
буквы в этой аббревиатуре, знакомой до слез…
А пошло бы все к черту.
Здесь пустыня, пустыня, — говорю я тебе,
я, прилипший к судьбе, как слюнявый бычок к губе.
Страну занесло песком, и путь караванный заглох.
На всей планете есть только ГБ
и Бог.
И оловянный рассвет шаром тяжелым встает
над потрясенной землею, покрытой золою,
и застучит молотком по стене идиот, —
даун, ребенок-сосед, и маршируют по двое
ряд пионеров. Да, ряд. Иль, точней сказать, род, —
род одиночества средь непомерной толпы,
в очередях надорвавшей пупы
в жирном, рукастом кошмаре.
Утро брезентово. Как бы сказали попы,
Бог покарал полушарье.
В темной гордыне Евразии кроется наш эпилог,
буйство дикарской фантазии, Канта сырой эпигон
с пастью, измазанной липкою сластью. Покуда
тыкать мне будет он в морду своим сапогом,
я объясню ему: мы — не верблюды, паскуда.
Я популярно ему объясню: в мире, залгавшемся на корню,
все, что осталось, это —
толика чести и неучастье в грязи.
Не проводи себя в ферзи
там, где стеклянный народ живет у свинцовой реки,
там, где рассветы схожи с наждачной бумагой,
там, где пространство сжало больные виски
в ожиданье варяга.
Что я дальше хотел написать, уже позабыл я.
Как не шлепнешь под юбкой забытую напрочь строку,
так твердит мне держава проклятое это ку-ку,
и страшны времена изобилья.

Июнь 1992

* * *

С запрещенным лицом я иду по сосне,
я иду под сосною.
Телевизор мерцает крылами во мне,
между Богом и мною.
И гиеньего воздуха зреет чугун
в страшной тупости ада,
и горит воробей, дотянувшись до струн
голубого детсада.
Я поглажу его неразменной рукой,
я войду в эти двери,
где тяжелою бронзой улегся покой
тишины и доверья,
чтобы встать и оплакивать смерть воробья,
словно брата родного,
и просить, и молить, чтобы епитимья
наложилась на слово,
точно пластырь на рану. Кричать и стонать:
я виновен, виновен!
О, не лучше ли быть мне слепым, как Гомер,
и глухим, как Бетховен!
Как поставить мне жизнь, словно пень, на попа,
как прозреть сполупьяна,
как узнать, завела ли крутая тропа
во владенья Ивана?
Но в кремлевских палатах — лишь ладан да мох
над обритой страною.
С запрещенным лицом я иду — видит Бог! —
я иду под сосною.

* * *

Пой, комариная флейта,
скрипочка, сволочь, играй!
Бог черноморского флота,
в хлебницу вперся Мамай.

Я ему дам на халяву
два зачерствевших ломтя.
Кушай же, флейта, на славу,
ешь же, Мамайчик, дитя!

Белый на мерзостно-белом
пахнет безглазым червем,
ночью, чайком, беспределом,
чайкой и звездным дождем.

Делать подкоп пирамиды —
хуже, чем польку играть,
но не пролезут брамины
в главную эту тетрадь.

Август 1994

* * *

Мы с вами — мастера дремучей нищеты,
мы — горечь поездов, забитая по пояс
в изогнутость гитар. Мы — медленная повесть,
которую кричат неслышимые рты.

Мы — тяжесть топоров, закинутых в леса,
мы — тягостных больниц казенная рубаха,
мы — боль гневливых лбов. Мы — мысли черепаха,
растянутая на кошмаре колеса.

За нами нету «мы»; за нами — только «я».
Ослепшие от правд, приученные к кривдам,
робеем подойти к дверям, для нас открытым,
когда расколота последняя свинья.

Но пристальнее всех вглядимся мы в зерно,
которое еще не проросло пророком,
которое гниет в преддверии широком
прекрасной полицейскою зимой.

Август 1994

159