5 апреля был день рождения у Леопольда Викторовича Эпштейна.

Полоса отчуждения

Дух промасленных шпал конкурирует с духом полыни,
Треск безумных кузнечиков втиснут в незыблемый зной.
Сухость бледного звона во мне пребывает поныне,
И распластанный коршун, и небо с его белизной.

Полоса отчуждения возле железной дороги.
Если память не врёт, нам с тобой ещё нет тридцати.
Мы идём и молчим, будто некое время другое
Открывается нам. Очень жарко, и трудно идти.

Можно броситься врозь. Уничтожить тот круг, что назначен
(Это всё-таки жизнь, а не снятое кем-то кино!).
Но прозренье судьбы и способность устроить иначе
Различаются тем, что последнее нам — не дано.

Словно чуждая роскошь степи, широта нежилая,
Понимание — нет, не ошибки, но — мести богов.
Не хочу свою долю нести и отдать не желаю;
Не готов я к подобной судьбе и к иной не готов.

Два гудка тепловоза взрывают пространство тревоги.
В раскалённых цистернах сгущённое пламя везут.
Полоса отчуждения возле железной дороги.
Сладко пахнущий вечностью канцерогенный мазут.

Интервью

Как он сносил опалу? Да никак.
И славу, впрочем, тоже — не вникая.
Нет-нет, он не «держал себя в руках»,
А просто… просто в нем была такая
Раскрепощенность и свобода от
Нормальных мерок и обычных рамок,
Как будто бы, все зная наперед,
Он не желал играть в житейских драмах.
Простите? Да, она бывала здесь.
Да, мы знакомы. Нет, немного позже.
Нет, он имел в виду Грохольский лес.
А вот об этом я не знаю тоже.
Позвольте, мы — о нем или о ней?!
Нет, просто мне о ней — неинтересно.
Последнее? «Парад живых огней».
Напомните, — я покажу Вам место.
Да, я читала. Честные вполне
И добросовестные мемуары.
Одно в них, правда, неприятно мне —
Он предстает по ним каким-то старым,
Угрюмым и растерянным. А он, —
Поймите верно, я не претендую
На монополию… — но общий тон
Его души — был не таков. Любую
Нечаянную радость — он умел
Принять как откровенье. Он был весел.
Да, говорил об ужасе и тьме,
Но тьму и ужас он уравновесил
Самим собой. Простите? Пафос был
Не в том, чтоб выжить — в том, чтоб сохраниться.
Нет, в Бога он не верил, но судьбы —
Судьбы страшился. Как же не страшиться?
Что я? Я, как Вы видите, жива.
Да, наше поколенье исчезает.
Такие нас мололи жернова…
О будущем? Оно меня пугает.

1984

Падение

Ничем мы не связаны в этом пространстве холодном.
Мы падаем рядом, и в нашем паденье свободном
С одним ускореньем летим неизвестно куда,
И нас провожает безумие взглядом голодным,
А сверху сияет фонарь — голубой, как звезда.

Как нас угораздило в эту безмерность свалиться?
Мы обречены. Но покуда падение длится,
Фиксирует в нас неизвестный, но чуткий прибор
Знакомое лишь космонавтам и самоубийцам
Волшебное знанье ненужности всяких опор.

В свободном падении — значит: в свободном полете.
Возможно, что просто душа отделилась от плоти,
И светлый фонарь только в памяти нашей взошел.
А может быть, это неверно, и даже — напротив —
Душа стала плотью, и плоть совместилась с душой.

Здесь важно другое: что в этом полете свободном
Мы сходное можем увидеть в предельно несходном,
Чего не увидишь иначе — как силы ни трать.
Как новые люди в паденье своем первородном,
Мы все потеряли. Нам нечего больше терять.

1977

* * *

Я лежу на спине у озера и смотрю на дерево.
Нет никакого ветра, не холодно и не жарко.
Наблюдателю очевидно, что я ничего не делаю.
Время идёт. Я знаю об этом, и мне не жалко.
Дерево не представляет собой ничего выдающегося:
Ствол — прямой, много веток, на них — иголки.
Хорошее есть всегда лишь ожиданье лучшего,
Несмотря на препоны, опасения, кривотолки.
Трудно сосредоточиться, ни о чём невозможно думать,
Любая мысль расплывается сотнями мелких икринок.
Два юных бурундучка гоняются друг за другом,
Поднимая шум — что твой колхозный рынок.
Пока отдыхает разум, душа всё равно работает.
Ветер не дует, нет ни жары, ни холода.
Я поступаю так, как любое другое животное,
Когда оно не испытывает боли, страха и голода.

* * *

Дед, переживший внучку,
Берёт со стола авторучку
И пишет бисерным почерком
То, что назвал он очерком.
Он описывает детали,
Которые будут едва ли
Интересны уже кому-то —
Например, апрельское утро,
Когда она бушевала
И требовала какао.
Он всю жизнь почитал точность,
И теперь, проверяя на прочность
То ли память свою, то ли волю,
Посыпает он раны солью.
Он один, у себя в кабинете,
Ну, не то что один на свете,
Но не жаловаться же дочке…
Он сидит, после каждой точки
Обдумывая всю фразу,
Он ещё никогда, ни разу
Не зачёркивал. Нет, ни слова.
Просто мысль должна быть готова
До того, как лечь на бумагу.

Потому что назад — ни шагу.

1