14 марта был день рождения у Фёдора Григорьевича Сухова (1922 — 1992).

* * *

Весна уже перелилась
В озёра млеющей полыни
И иволгой в последний раз
Зашлась на мглистой луговине.

Звала, наверно, соловья,
Но соловей обезголосел,
Его певучая ладья
И без уключин, и без вёсел.

И всё-таки он не стерпел.
Цветущая слыхала липа,
Как надрывался он, хрипел…
А песня не выносит хрипа!

А песня не выносит лжи,
Самообмана не выносит.
В высоком половодье ржи
Певучие утопли ночи.

Не потому ли коростель,
Кукушке дремлющей на зависть,
Свою зелёную постель
Облил кричащими слезами.

Услышал близкий сенокос,
Погибель близкую услышал.
Предвестником обильных гроз
На небо чистый месяц вышел.

Он до полуночи глядел
В глубоко вырытый колодец,
В безмолвно стынущей воде
Себя, бездомного, холодил.

И, захолонувши, притих
Под сенью горестной рябины,
Как будто навсегда постиг
Земные тайные глубины.

Бабье лето

Тонкий, липкий дымок паутины
Обволок придорожный плетень.
Просветлел, разгулялся недлинный,
Журавлями курлыкнувший день.
Я шагаю тропинкой прямою
Под окном — от ветлы до ветлы.
Все готовятся к празднику. Моют,
Натирают до блеска полы.
Но кончается день. И под вечер
Я решил постучаться в окно.
Чутко дрогнули женские плечи,
Точно стало им вдруг холоднo.
«Не ждала. Заходите. Одна я».
Половик — от дверей до стола.
Все такая ж смешная, чудная.
«Значит, что ж, говоришь, не ждала?»
На стене фотокарточки мужа,
Что не вышел из брянских лесов.
Строевой офицер. И к тому же
Кавалер боевых орденов.
Он смолчит. Не рассердится. Если
Даже скажут, что здесь я не зря.
Всё ж я долго не смею повесить
Шумный плащ свой на шляпку гвоздя.
«Да вы что? Что стоите? Присядьте».
Я сажусь на потёртый диван.
И не знаю, наверно, некстати
Говорю, что пришёл по делам…
Засиделись до позднего часа,
Будто здесь, у знакомых дверей,
Снова свиделся я, повстречался
С самой ранней любовью своей.
А она вспоминает о муже,
О его неизвестной судьбе.
И казалось мне: был я не нужен
В этой вдовьей притихшей избе.
Только после, когда провожала,
Ощутил я при слове «пока»,
Как в руке моей вдруг задержалась
Потеплевшая сразу рука.
И не зябким дыханьем рассвета,
Что вставал, синевою маня, —
Жарким полымем бабьего лета
Обдавало до дому меня.

«Всё-то, всё испохаблено». Читает автор

* * *

Всё-то, всё испохаблено,
Всё-то, всё-то порушено,
Не дорога — ухабина
Под блескучей каплюжиной.

Под нестихшею моросью
Волчьей пастью — яружина,
Неразгаданной хворостью
Всё-то, всё занедужило.

Гляну на поле — на поле
Крылья черного ворона.
Всяк всё тащит, всё хапает,
Всё-то, всё разворовано.

Всё-то, всё-то растащено
Посредь дня светлоликого,
Тихо-тихо растрачено
Ради ворона дикого.

Ради чёрного пиршества,
Столованья великого,
Дескать, всё-то, всё спишется
Посредь дня светлоликого.

И никто не осмелится,
Супротив не обмолвится,
Ведь не зря мелет мельница
И не зря звонит звонница,

А уж если отважится,
Скажет слово крамольное,
Над ветлою коряжистой
Грохнет гневная молния.

Над поникшею вербою
Гром железно протопает.
Над порушенной верою
Приподнимутся тополи.

Над глубокой яружиной
Встанет горькая яблоня, —
Все-то, все-то порушено,
Все-то, все испохаблено.

«Бреду к Желтоводской обители». Читает автор

* * *

Бреду к Желтоводской обители,
К Макарью тихонько иду,
Охота, чтоб люди увидели,
Узрели мою лебеду.

Гляжусь я в озера да в яминки,
Что полой темнеют водой.
Нет, не безумие ярмарки
Спозналось с моей лебедой.

Не сумасшедшее празднество,
Не роскошь персидских ковров,
И Бухара пусть не дразнится
Атласом гостиных дворов.

Пусть древлее великолепие
Красуется в волжской воде
И наподобие лебедя
К моей подплывет лебеде.

Ударит в серебряный колокол,
Рассыплет малиновый звон.
Чтоб чья-то высокая горенка
Земной положила поклон.

Чтоб просветлела, разведрилась
Скорбящая чья-то душа,
Воспряло продрогшее дерево,
Из гиблого вышло дождя.

Раскинулась широколиственно
Его красота, доброта,
Чтоб только великая истина
Мои обжигала уста.

20