9 июня был день рождения у Юлии Борисовны Горалик.

* * *

В окно выходит человек — без шляпы, босиком, —
и в дальний путь, и в дальний путь
срывается ничком
и там, где с каплющих бельёв струится затхлый сок,
встречает черных воробьев
летящих поперек.

Они его издалека
зовут попить пивка,
а он в ответ — «пока-пока»,
в том смысле — «нет пока»,
в том смысле, что смотреть туда ↑↑↑:
сюда идет вода
из неба черная вода спускается сюда:
на серый хлеб,
на серый сад,
на невскую слюду,
на этот город Петроград
в семнадцатом году.

О жалкий сильный человек без сил и босиком
решивший выбраться сухим, успеть уйти сухим:
опередив и мор, и глад, и черную водý
покинуть город Петроград в семнадцатом году:
и серый хлеб
и серый свод
где безысподня рать
вдруг наше сраное белье
решила простирнуть

И мерзость пенная в тазах
еще лишь кап да кап —
а он утек у них из лап
мимо железных труб
Он твердолоб и твердорот,
и, слава Господу,
все ближе город Петроград
в семнадцатом году.

Но выше выпала вода и падает быстрей
и говорит: Постой, босой, я за тобой, босой
и слизкий стыд
и сраный срам
и сладкая гнильца
ты думал – скинул бельецо и нету бельеца?
А ну сольемся у крыльца,
а ну обнимемса!..

О, бывший твердый человек,
раскисший человек
он лупит воздух так и сяк
не чуя скользких рук
не чуя мокрого лица и дряблого мясца,
сквозь черный каменный пирог
просачиваеца
сквозь серый град в кромешный ад
просачиваецццца



--------------------------------------
и вновь, как пять минут назад, под ним лежит в аду
весь этот город Петроград в семнадцатом году:
и ослепительный дымок
и жгучий ветерок
и темень красных воробьев,
летящих
поперек

* * *

Гусары денег не берут,
но мы в другом аду служили,
в другой могиле, побратимшись,
лежали.

Мы тоже родились под Сталинградом,
нам тоже в рот положено свинца,
и он у нас во рту катается,
пока дрожащим пальцем в грудь нам тычет
товарищ тухачевский — Рокоссовский.
Он наше ухо к уху прижимает
и в пуп нам дышит, и по полю боя
в томленьи топчется, пока
Господняя рука
на том конце концов не снимет трубку, —
уже вознесшегося Сашку, Петьку, —
и ухом к Уху не приложит,
и Сашке в пуп не скажет: Да?

Тогда

у нас под сердцем екнет рычажок;
гортанью двушка раскаленная проскачет
и упадет
в живот,
и там о дно луженое не звякнет,
а глухо брякнет о товарок,
других свинцовых Нюшек и Одарок,
и скажет: «Девочки, когда я залетела
к нему в орущий рот,
я думала — он сплюнет и уйдет.
А он, мой Паша, рухнул на колени
и ласково стонал, и языком меня катал,
и мы с одной попытки дозвонились,
всё донесли, и связь
хорошая была».

Такие мы ребята, — не гусары,
а честные альты и окулисты.
И мы бы вознеслись, и нам бы в пуп
Господь дышал, — но монетоприемник
тяжеловат, и медлит инкассатор.

Какие кони сбрасывали нас!
Какие женщины нас не любили!
Какая жесть, товарищ Рокоссовский.

* * *

Камень удерживает бумагу, ножницы вырезают из нее подпись
и печать.
Осталось совсем чуть-чуть.

Камень думает: «Ну какой из меня медбрат?
Надо было поступать на мехмат.
Вот опять меня начинает тошнить и качать.
С этим делом пора кончать.»

Ножницы думают: «Господи, как я курить хочу!
Зашивать оставлю другому врачу.
Вот же бабы – ложатся под любую печать,
как будто не им потом отвечать.»

Бумага думает, что осталось совсем чуть-чуть,
и старается
не кричать.

35